ЛАТВИЯ: ОТ ИСТОКОВ К СОВРЕМЕННОСТИ

Борис Инфантьев

Через тернии – к звездам

        Когда мне в 60-е – 70-е приходилось бывать в Москве и общаться с научными сотрудниками, педагогами, изучавшими проблемы преподавания русского языка и литературы в национальных (то есть нерусских) школах, моим высокопоставленным по научному рангу коллегам и собеседникам очень нравилось мое отчество, записанное и в паспорте, и в документах об образовании – «Теодорович». Это отчество они всегда произносили с особым ударным акцентом, – и не в шутку, а совершенно серьезно.
        Каким же образом я стал Теодоровичем? В латвийском паспорте и в свидетельстве о рождении мой отец записан по-латышски – «Teodors» (Федор). В 1945 году в советском паспорте это латышское наименование воспроизводилось транскрибированно – «Теодорович». Из паспорта это наименование перешло в университетский диплом, а вслед за ним и во все другие дипломы и документы. Поскольку я этому факту не придавал никакого значения, то и по сей день живу с документами с таким же отчеством.
        Присказка эта весьма символична: она свидетельствует о моей двойной русско-латышской природе («хамелеонской»?), результатом стечения таких обстоятельств, которые и породили мою национальную сущность.
        Судя по стремлениям моей матери обеспечить мне трудоустроенную жизнь в условиях капиталистической структуры общества Латвии 20-х годов, поначалу предполагалось дать мне немецкое образование (мать сама училась на медицинском факультете Юрьева (Дерпта), хорошо овладела немецким языком, прониклась таким почтением к немцам, что считала немецкое образование – верхом совершенства и залогом карьеры). Однако моя тетка после окончания Режицкой1 русской гимназии, не принятая в Латвийский университет из-за незнания латышского языка и уехавшая учиться во Францию, где стала великой французской патриоткой и ненавистницей всего германского, в своих письмах добилась того, что я все-таки оказался в основной школе при русской частной гимназии Ольги Эдуардовны Беатер – единственной тогда русской женщины с высшим педагогическим образованием.
        Хотя подавляющее большинство этой поначалу женской гимназии были еврейки, основное и господствующее направление русской (то есть православной) части ученичества было строго монархическое. Как это влияло на евреек? Такой вопрос только теперь мне пришел в голову. Тогда он не возникал ни в наших межученических контактах, ни в разговорах по этому поводу наших родителей, которые вряд ли обходили молчанием это не совсем обычное явление.
        Если в учебном процессе он строго регламентировался министерскими учебными программами, и монархическая тенденция не просматривалась, то общая православно-религиозная атмосфера повседневного быта (ежедневные утренние весьма пространные молитвы, даже с чтением Евангелия, по субботам читал сам преподаватель Закона Божьего отец Перехвальский, настоятель Александро-Невской церкви, уроки Закона Божьего и церковно-славянского языка, русской истории и в какой-то мере литературы) всегда была сдобрена недвусмысленными оценками ностальгического склада. После Пасхи мы обязательно писали сочинения о том, как провели каникулы, и учительница приходила в изумление от того, что писали обо всем – о пробуждении природы, о куличах, пасхах и крашении яиц, а о самом главном – о чуде Воскресения Христова и с ним связанными переживаниями, не было ни слова. Когда хоронили архиепископа Иоанна – стояли в шпалерах по ходу траурной процессии. Бегали в Христорождественский, тогда еще Кафедральный собор на панихиду убиенному югославскому королю Александру и на молебны о даровании здравия и спасения увезенному большевиками генералу Кутепову.
        Когда учитель географии Тупицын съездил в СССР и с восторгом рассказывал о достижениях в Советском Союзе, возмущение было всеобщим: и учителей, и родителей, и учеников.
        Благотворительные школьные вечера и концерты отдавали особенной стариной, когда в стихах Ведринской звучала такая ностальгия по бывшему, что и нам страстно хотелось побывать на тех вернисажах, о которых она с таким упоением читала стихи, и о которых мы имели довольно незначительное представление...
        Не все, однако, родители были ярко окрашенными монархистами. В этом я убедился на одном из концертов, который как всегда в нашей школе начинался «Славой» («на небе солнце ясному»), а продолжение же теперь просто подразумевалось («на земле – государю императору»). Все встали. Но вот одна разодетая дама из высокопоставленных жен, усевшаяся в первом ряду и тоже поначалу вставшая, разобравшись, что, собственно говоря, поют, тут же демонстративно плюхнулась обратно в свое кресло: хоть и русской, но как жене латышского высокопоставленного лица (все они: министры, профессора, генералы – были женаты на русских бабах), не могла не продемонстрировать своего презрения к свергнутому режиму, кстати сказать, и не без самого активного участия латышей.
        Мы же продолжали стоять, и по окончании пения страстно зааплодировали. Опять получился конфуз: на этот раз какой-то молодой человек с корпорантскими лентами на груди стал нас вразумлять: если гимну встают, ему не аплодируют. Эти слова я никогда не забывал впоследствии, когда при Ульманисе приходилось вставать и страстно аплодировать песне «Lai ligo lepna dziesma», которую Плудонис2 в годы революции и советской власти в Латвии посвятил Латвийской Советской Республике, на что недвусмысленно намекало содержание песни.
        В русской школе я познакомился с латышским языком, усвоение которого давалось мне не без некоторых усилий. Несмотря даже на частные уроки, которые я систематически брал у своей школьной учительницы, мои «классные работы» – пересказы, никогда мне больше тройки не приносили.
        Но вот что интересно: с латышскими народными песнями я близко познакомился уже в эти школьные годы... на школьных переменках. Большинство моих зажиточных еврейских соучениц учились, также как и я, в различных музыкальных школах. Приносили в нашу школу ноты латышских народных песен и все переменки расхаживали, взявшись за руки, по залу и коридорам, громким голосом их распевая, почему-то к большому неудовольствию учительницы латышского языка.
        На уроках латышского языка я впервые познакомился и с «еврейским вопросом». Дело в том, что по программе мы должны были читать комедии и Юрия Алунана3 и Рудольфа Блаумана4, в которых старый еврей – офеня, а кое-где у Блаумана и его сын и будущая невестка принимают в жизни латышей самое активное участие и говорят к тому же на своем специфическом латышском языке. Так вот, учительница тщательно вычеркивала все реплики евреев, не учитывая даже того, что иногда без этих реплик нарушается логика сюжета. Для чего эта цензура осуществлялась, так и оталось для меня секретом: то ли из боязни знакомить нелатышей с неправильной латышской речью, то ли из боязни оскорбить еврейское национальное достоинство.
        Ведь общеизвестно, что ходили тогда иронические высказывания евреев по поводу нового памятника Блауманису, поставленного сначала на улице его имени, а затем перенесенного неподалеку от Бастионной горки. Памятник выполнен в модном авангардистском стиле, и ценители классического искусства воспринимали его неоднозначно. Так вот, был известен анекдот, что, якобы, евреев это обстоятельство радовало:
– Он нас высмеивал, – говорили, якобы, они. – Так теперь он сам высмеян.
        Что думали о распоряжениях учительницы вычеркивать блауманисовские реплики мои соученицы-еврейки, для меня осталось секретом. Правда, тогда я мало задумывался над этим вопросом.
        Еврейская специфика моих одноклассниц (мальчиков-евреев в школу не принимали!) осталась в моей памяти в связи с предметом «домоводства». Когда наступала пора жарить котлеты, происходило это порознь: еврейки жарили отдельно свои кошерные котлеты.
        Вместе с моим выпуском завершила свое существование объединенная беатерско-таловская женская гимназия, преобразованная теперь в «Гимназию практических знаний». Моя мать по совету своей новой знакомой – жены профессора Бориса Виппера5 (вся рижская белоэмиграция ее уважала как рафинированную советскую шпионку) своих трех сыновей обучала в Рижской латышской классической гимназии (Первой правительственной), куда посоветовала «пристроить» и меня. Именно «пристроить», потому что поступить в латышскую казенную гимназию было почти что невозможно. Что касается евреев, которые и овладевали языком в должной степени быстрее русских, то для них, например, в 1-ой городской гимназии был установлен процентный минимум, а в классическую их вообще не принимали. Немцы (даже полунемцы) считали ниже своего достоинства учиться в латышских школах. Что коснется русских...
        Трое Випперов были единственными русскими в классической гимназии. Они вечно приводили в ужас своих воспитателей хотя бы заявлением о том, что в их доме рождественской елки не будет, так как это – языческий обычай, неуместный в цивилизованном мире.
        Одна из бывших выпускниц классической гимназии, проживавшая в американской эмиграции, в своих воспоминаниях, опубликованных в экстраради-кальном латышском журнале «Treji varti» сам факт обучения в латышской гимназии Юрия Виппера (старшего сына профессора), – будущей мировой известности в области романской филологии, – назвала «курьезом», правда, не пояснив, в каком значении это слово ею было употреблено. Уж и не являюсь ли в таком случае и я – выпускник классической гимназии – «курьезом»?
        В гимназию таких учеников, как правило, принимали после окончания четвертого класса основной школы в 7 класс гимназии, который назывался официально 1-м подготовительным. За ним следовал 2-ой подготовительный, затем 5 класс гимназии, далее 4, 3, 2 и 1 – по западноевропейским и старым остзейским образцам. Интенсивное обучение латинскому языку с первых же школьных дней становилось причиной тому, что к следующему учебному году класс приходил несколько поредевшим. В таком случае после договоренности с директором и сдачи вступительных экзаменов по латинскому и французскому языкам можно было занять вожделенное место, так недоступное для инородца в обычное время. Именно по этому пути госпожа Виппер и советовала моей матери пробить мне дорогу в жизнь.
        Моего мнения учиться в латышской школе никто не спрашивал: непререкаемый авторитет матери был так силен, что ни отец, ни моя французская тетка больше уже в счет не принимались, если бы они и усомнились в целесообразности такого поступка. Но я и не имел никакого основания противиться: несмотря на монархическое воспитание, ультранационализм и шовинизм мне не прививались. С другой стороны, начинали осуществляться мечты моей ранней юности, когда после чтения отцом повестей Минцлова6 о поисках зарытых кладов и чтения на уроках природоведения незабвенной учительницей Клавдией Ивановной Яковлевой рассказов и исторических очерков того же Минцлова из прошлого Риги о кровавой борьбе «Христовых дворян»-рыцарей с их же верховным владыкой, рижским архиепископом, – воображение мое все чаще и сильнее устремлялось к временам прошлым. Теперь эта вожделенная древность начинала превращаться в реальную действительность изучением латинского и даже греческого языка.
        Благополучно сдав вступительные экзамены по латинскому и французскому языкам, я, наконец, дождался своего первого дня в новой, латышской гимназии. Волновало меня два вопроса. Во-первых, как отнесутся латыши ко мне, русскому? Ведь это был 1934 год. Только что произошел переворот. Националистическая пропаганда теперь стала государственной политикой. И я это знал: газеты «Сегодня» и «Сегордня вечером» мы читали всей семьей ежедневно. Второе: как будет с сочинениями по латышской литературе, тогда как и пересказы в русской школе мне никак не удавались.
        Мое появление в классе принесло уже первое «разочарование» в моих сомнениях. Как только я появился в классе, ко мне обратился шустрый, небольшого роста парнишка, который сразу же спросил:
– Это ты написал « Galeja erglis » («Орла Галея»)?
        Я знал по рассказам отца, что брат моего дедушки (по линии отца) там, в Ташкенте, не только занимался астрономическими наблюдениями (у него даже была своя обсерватория!), но и писал этнографические рассказы для юношества из жизни кавказских, поволжских и сибирских инородцев. Он прочитал один из рассказов моего отдаленного предка только теперь в латышском переводе А.Есенса7, который был напечатан в серии для юношества «Jaunibas Tekas».
        Потом оказалось, что это единственный рассказ Павла Инфантьева, переведенный А.Есенсом на латышский язык и опубликованный в этой серии. Его пленяло, очевидно, сочувственное отношение русского этнографа к «инородцам», которые в царской России вообще-то большими симпатиями не пользовались.
        Скоро последовало и другое мое «разочарование», связанное с опасениями в трудностях, связанных с латышскими «классными работами». Если в русской школе за изложение я никогда больше тройки не получал, то моя первая работа в латышской школе была оценена четверкой с минусом. И минус этот мне был поставлен не за ошибки в латышском языке, а за одну фактическую ошибку.
        Через год, однако, пришел конец моей эвфории 8. Учителя латышского языка и литературы Рудольфа Грабиса9 призвали на повторное прохождение военной службы. Его заменил настоящий ксенофоб, который не пропускал ни одной возможности, чтобы не подчеркнуть, что не латышу больше тройки ставить нельзя. На это он имел некоторое право, так как я действительно за 30 минут, отводимых на сочинение, не успевал продумать темы и подобрать нужные слова и выражения. Но когда на экзамене мне было предоставлено целых 4 часа, я удивил своего хулителя и заставил мне все же поставить пятерку. Он объяснил классу это тем, что я, наверное, брал частные уроки.
        То же повторилось и на выпускном экзамене. Из всех десяти писавших сочинение по латышской литературе только мне оказалось возможным поставить пятерку за сочинение. Правда, председатель экзаменационной комиссии доцент богословского факультета Людвиг Адамович долго не соглашался поставить мне пятерку за сочинение, мотивируя это тем, что такой трагический персонаж латышской литературы, как Раудупиете из произведения Рудольфа Блауманиса, я назвал «веселой вдовой». Потребовались немалые усилия моих доброхотов – того же Рудольфа Грабиса и ассистента учителя истории Эльмара Блигане, которые объясняли такую фривольность тем, что ученик этот всегда стремится быть сверхоригинальным. В конце концов, пятерка была поставлена, и я снова вынужден был почувствовать себя дискомфортно, когда на выпускном акте мне за лучшее сочинение по латышской литературе была вручена денежная премия в 25 лат от некой ультранационалистической корпорации.
        Только теперь после многочисленного изучения национальных отношений, стремления понять и интерпретировать русско-латышские разносторонние контакты в те годы, мне стали понятны те подлинные причины, почему тогда Людвиг Адамович так страстно противился пятерке за мое сочинение. Конечно же, не Раудупиете была тому причиной, а моя не совсем соответственная национальность. Этого, кажется, тогда не поняли не только я, но и мои доброхоты-учителя.
        Все же главным предметом в нашей гимназии был не латышский язык, а латинский. Занимались по 6 уроков в неделю, даже и по субботам. За пять лет моего пребывания в школе сменилось 12 учителей, причем каждый приходил со своими оригинальными методиками, но это, кажется, мало влияло на качество усвоения материала: ожесточенно приходилось зубрить при каждом преподавателе. В последнем классе преподавали даже двое: сам директор читал с нами, комментировал и переводил Горация, инспектор же гимназии – «Римскую историю» Тита Ливия. И на уроках латинского языка не обходилось без политизации: строго следили за тем, чтобы не было никаких следов рейхлиновского произношения10, которое было официально принято в школах и университетах царской России и практиковалось в Советском Союзе там, где латынь еще изучалась. Признавалось единственно приемлемым эразмовское произношение, принятое в Кембридже и Сорбонне, даже при чтении средневековых текстов, произношение которых соответствовало эразмовским, а не рейхлиновским установкам. Я как обычно и здесь однажды «сплоховал». Наш учитель истории любил свое «объяснение» нового материала сдабривать латинскими цитатами. Однажды «отвечая» урок, я средневековую цитату произнес по-рейхлиновски.
        – Как? Как вы сказали? – последовала возмущенная реплика учителя. Я объяснил, что цитата-то ведь средневековая. На этот раз учитель возражать мне не стал.
        В гимназии нашей не обучали русскому языку, а русская литература появилась только в общем курсе зарубежной литературы, где было предусмотрено чтение «Евгения Онегина», «Тараса Бульбы» и, очевидно, в старших классах «Войны и мира». Правда, против последнего наиболее «сознательные» националисты возражали, как и против «Анны Карениной», предлагая их заменить равноценным романом Карла Штраля «Война» и одним романом Анды Ниедры.
        Но против этой замены возразили даже такие ультранационалисты, как Людвиг Адамович. С другой стороны, министерские программы оказались обязательными не для всех преподавателей. Если Рудольф Грабис весной предложил нам список зарубежной литературы, которую надо прочесть за лето (там был этот «Евгений Онегин» и «Тарас Бульба»), то новый учитель заменил всю предполагавшуюся для чтения заребежную литературу одной единственной «Калевалой», которую мы читали и учили наизусть целый год.
        Вот эти-то факторы – отсутствие уроков русского языка и литературы, развили во мне повышенный интерес к этим предметам. У меня, правда, в этом отношении была хорошая база. За шесть лет обучения в русской основной школе я не только успел прочитать всего Пушкина, Гоголя, Жуковского, А.К.Толстого, но обстоятельно ознакомиться и с былинами, и с древней русской литературой, включая поучения Иллариона и Кирилла Туровского. Теперь же я поставил перед собой задачу прочесть всех еще непрочитанных авторов, находящихся в городской библиотеке в алфавитном порядке их расположения на библиотечных полках. Однако из сего благого намерения ничего не получилось. Правда, Амфитеатрова я прочел всего от корки до корки, но на Алданове споткнулся. Он в те годы был столь популярным, что его попросту никак не удавалось получить из библиотеки.
        Мой план раскритиковала воспитанная в русско-патриотическом духе Татьяна Потапова, дочь бывшего антрепренера русского драматического театра Бермана. Начинать надо с классиков – с Мережковского, со Шмелева. Я послушался, и Мережковский захватил меня целиком и полностью. Как в детские годы Минцлов, так Мережковский стал властителем моей души и сердца. Все, о чем только приходилось задуматься, я соотносил с идеями Мережковского, так мастерски представленными в его «Леонардо да Винчи».
        Но вместе с приближением к завершению школьного образования приходилось все более задумываться над вопросом «профориентации», которая, к слову сказать, выступала в эти 30-е годы, годы кризиса и безработицы, довольно остро.
        Судя по прожитому и пережитому, в латышской классической гимназии у меня сложилось твердое убеждение, что мне как не латышу о научной карьере помышлять не пристало. Всюду соревнование конкурентов. Наиболее надежным местом казалась хорошо оплачиваемая и весьма уважаемая работа гимназического преподавателя русского языка и литературы. Таких в Латвии в те годы не готовило ни одно высшее учебное заведение, в то же время старые кадры постепенно выходили из строя. Но как стать таковым? И я посылаю свою мамашу за советом к директору русской правительственной гимназии Георгию Петровичу Гербаненко. На вопрос директора моим родителям:
        – Кем же он хочет стать? – Отец в простоте душевной выпалил:
        – Директором русской гимназии. Гербаненко аж подскочил:
        – Ну, так пусть он придет ко мне, я ему все расскажу.
        Разговор был долгим. Георгий Петрович рассказывал о сложной профессии учителя, о трудном пути филолога к вершинам знания.
        – Молодые девицы, поступающие на филологический факультет, думают, что там придется только писать характеристики на литературных героев. Это совсем как дома, соберутся Таня с Маней, и давай обсуждать своих подружек: та хорошая, а та плохая. А ведь филология – это, прежде всего, языкознание, совсем как алгебра или химия со всеми историческими превращениями звуков, формированием диалектов, литературного языка...
        Профориентационная же рекомендация была такова:
        – Поступайте на любое отделение филологического факультета, после окончания поедете в Ужгород специализироваться по славистике. – Он-то сам был украинцем, поэтому посоветовал Ужгород, а не Варшаву, Берлин или Париж.
        В университет на классическое отделение филологического факультета я был принят дважды: весною я получил уведомление за подписью декана, известного археолога Франциса Балода, того самого, который одним из первых бежал из Советской Латвии в 1940 году. Второй раз я был принят осенью в советский университет. Это было время перемен и преобразований, о которых можно было бы рассказывать без конца краю.
        В бесплатный университет понаехали многочисленные малоимущие русские люди из Латгалии, особенно из наиболее культурной ее северной части – Абрене. И тут же объявляют постановление партии и правительства о том, что в связи с неимоверным ростом благополучия трудящихся бесплатное университетское обучение отменяется. Абренцы, не солоно хлебавши, уезжают обратно восвояси.
        Проходят собрания студентов, на которых разъясняются новые порядки и установки, права и обязанности, сопровождаемые шумными выкриками корпорантов и других недоброжелателей, всегда находящихся в оппозиции.
        Вводится новая курсовая система вместо прежней, свободной. И так далее.
        Но мне повезло. По «требованию трудящихся» организуется новое славянское отделение, и мне никуда ехать уже больше не придется. Руководитель отделения профессор Анна Абеле, правда, не знает, окажутся ли желающие изучать славистику. Но 10 таких нашлось, и отделение начинает свою деятельность.
        Несмотря на шумиху вокруг «преобразований», на самом деле ничего пока не изменилось в системе обучения первокурсников. Они должны интенсивно изучать латынь, греческий, один новый язык – итальянский, ему стала обучать приехавшая из Италии рижанка, которой теперь там учиться уже больше не позволяли. Из теоретических предметов это были, прежде всего, различные «Введения» – в языкознание, в литературоведение. Из специальных предметов пока только один – русский язык, который нам преподавала выпускница арабажинских знаменитых университетских курсов11.
        Людмила Константиновна Круглевская оставила глубокие фундаменты рациональной лингвистики, которые берегу и лелею по сей день. Хотя курс считался чисто практическим, тем не менее, уже здесь мы познакомились с основами истории русского языка, узнали, что такое падение глухих и другие исторические явления русского языка, приведшие к совершенно непонятным явлениям современного русского языка, а самое главное, она познакомила нас с близостью и родством славянских и балтийских языков. Этот тезис Круглевская практически подкрепляла тем, что присутствовала на всех лекциях профессора Эндзелина12 и в его оригинальных высказываниях открывала такие новаторские тенденции в области общего языкознания, которые многими другими языковедами, также посещавшими эти лекции, оставались незамеченными.
        Притчей во языцех моего первого курса в 1940/41 году были новые политические предметы, и, прежде всего, «Основы марксизма-ленинизма». Уже на первой лекции мы с удивлением слушали уничтожающий разнос Лениным народников, не имея никакого представления о том, кто такие эти народники и чем они так ужасно провинились перед Лениным. Только когда студент, бывший подпольщик, товарищ Левитанус стал вести семинар по этому предметы и начал с того, что разъяснил, кто такие народники, что-то стало проясняться и в нашем сознании. Правда, очень скоро товарища Левитануса как американского шпиона не то расстреляли, не то сослали, и мы снова должны были зазубривать непонятные фразы.
        Как велико было у подавляющего большинства студентов-первокурсников презрение к этому главному предмету, свидетельствует такой случай. Однажды в многосотенную аудиторию студентов пришел лектор и заявил, что он как секретарь райкома был занят другими делами и не смог подготовиться к лекции, поэтому решил провести консультацию и предложил задавать ему вопросы, что еще остается непонятным студентам. Гробовая тишина многосотенной аудитории (там ведь были все студенты, не только 200 первокурсников!) было ответом на его предложение. Я решил спасти честь студенческого мундира, встал и задал вопрос:
        – Отчего же люди во всем мире не осуществляют советский строй на базе коммунизма, если он такой справедливый и научно доказанный?
        Не помню, что мне отвечал преподаватель, но хорошо запомнил сотни удивленных глаз, полных ненависти: нашелся, мол, активист!
        Да, активистом я стал в силу того, что досрочно сдал экзамен по греческому языку (сложнейшему на 1-м курсе предмету) и победил в социалистическом соревновании, которое в те годы занимало видное место также и в обучении, как в школе, так тем паче и в вузе.
        Учебный год завершился не совсем благополучно. Зачеты и экзамены порой приходилось сдавать под аккомпанемент сирен, призывающих всех в бомбоубежище.
        Кроме всего прочего, мне грозила мобилизация в армию (моя бронхиальная астма меня от призыва не освобождала), кроме того, меня как активиста мобилизовали в рабочие отряды самозащиты.
        Однако гитлеровцы наступали так стремительно, что никаких особых усилий не потребовалось, чтобы отсидеть одни сутки в подвале в ожидании «смены вех».
        Лето арийцам пока не предвещало никаких неприятностей, и как завелось еще с ульмановских времен, я был вывезен вместе с другой горсткой коммильтонов в Джуктский уезд (там было поместье проректора Карлиса Страуберга) и роздано местным кулакам в качестве бесплатных помощников для сельскохозяйственных работ.
        Возвратясь в Ригу, я с прискорбием вынужден был констатировать, что новые власти разрешили начинать занятия лишь на технических, сельскохозяйственных и медицинских факультетах. В немецком книжном магазине Холциера я из Берлина выписал себе учебник египетских гиероглифов13. Но вместо него мне прислали учебник клинописи. Нечего делать. Выстаивая в длинных очередях за бескарточным пропитанием понемножку осваивал весьма сложную отрасль филологии. И только после Сталинградских событий власти разрешили функционировать филологическому факультету, но вот беда: только по уставу 1939 года. А славянского отделения там и в помине не было. Я было уж совсем собрался возвращаться на свое прежнее классическое отделение, как в дело вмешалась Круглевская:
        – В условиях Латвии каждый славист должен хорошо ориентироваться в близкой и родственной ему балтистике, поэтому переходите на Балтийское отделение.
        Сказано – сделано. И опять пришлось мне пережить минуты сомнений и опасений. Позади «советский», все же, как ни крути, в подавляющем большинстве своем «русский» год, оставил в сознании большинства латышей кровавый след. А ведь на Балтийское отделение поступают главным образом матерые националисты!.. И на этот раз мои весьма неблагоприятные предположения и опасения оказались совершенно неуместными. Со стороны моих новых коммильтонов-студентов я ни разу не почувствовал себя пришлым, инородным телом в их сообществе.
        Зато преподаватели отнеслись ко мне с большим интересом и вниманием (как к подопытному кролику!) Лучше всего это высказала доцент Хаузенберга, руководитель семинара по латышским диалектам. Поручая мне анализировать аулейский говор14, она заметила:
        – Только русский может в нем справиться: так много там славизмов и в лексике, и в морфологии.
        Если профессор Э.Блесе15, спросил у меня самого, где я так хорошо научился латышскому языку, то Эндзелин только осведомился у Круглевской, говорю ли я по-русски, а на экзаменах спрашивал у меня преимущественно то, что так или иначе связано либо с историей русского языкознания. Вклад академика Фортунатова в изучение латышского языка или все, что связано с историей славянских языков – протославянские формы, аналогичные формам санскрита. Но решающим в моей дальнейшей «профориентации» оказался семинар по латышским народным песням у профессора Лудиса Берзиня16. Ассистент профессора Карлис Дравиньш на первом же занятии обратился ко мне с такими словами:
        – На нашем семинаре побывали и литовцы, и немцы, и евреи, русские же – впервые. Поэтому пусть ничем я не планирую в дальнейшем заниматься, как изучением русско-латышских фольклорных контактов. Этому призыву я оставался верным и по сей день, какие бы сюрпризы мне судьба ни готовила.
        Следующий, 1943/1944-й учебный год принес некоторые изменения в лучшую сторону. Латвийский университетский устав был заменен стандартным германским, соответственно которому каждый студент должен был приобретать две специальности – основную и дополнительную, и рядом с балтийской это могла быть славянская филология.
        Год этот пополнился и новыми преподавателями на славянское отделение. С сопроводительной рекомендацией о трудоустройстве самого гебитскомиссара доктора Дренелеса в университет был прислан плененный под Ленинградом (на летней даче) профессор Ленинградского университета Виктор Григорьевич Чернобаев17. В первый год он нам не читал ничего, что было связано с западнославянской культурой. Читал курс русской стилистики, который мы уже прослушали в предыдущем году у Круглевской, и белорусскую диалектологию. Учебников у нас никаких не было. Профессор писал на доске текст белорусской сказки, и мы ее анализировали. Сказка называлась «Бусел (аист) – святый птах». И мы своего профессора также называли, как это студенты обычно делают, Буселом.
        Но вот в 1944 году запретили после 18 часов выходить на улицы, а я с 9 по 18 должен был находиться на работе. И вот профессор приходил читать нам лекции с 6 часов утра. Мы с Семеновой обычно опаздывали и когда приходили, профессор в ожидании своих слушателей читал «Даутше Цейтунг им Остланд» ( Deutsche Zeitungim Ostland ).
        Осенью 1944 года, после новой «смены вех», славянское отделение восстановило свою полноценную работу, профессор Чернобаев стал читать польскую и чешскую литературу, научные курсы этих языков. Появились новые преподаватели. Профессор Болеслав Ричардович Брежго18 – «славянско-русскую палеографию», белорусскую полемическую литературу XV-XVI веков», произведения польских классиков XVI-XVII веков.
        Я окончил Университет и получил диплом с отличием, не прослушав ни одного научного курса русской грамматики, ни одного серьезного курса по русской литературе, не говоря уже о таких тонкостях, как методика преподавания русского языка и литературы в школе...
        Отделению славистики в Латвийском университете не было суждено укрепиться надолго. После смерти Чернобаева и изгнания как политически несоответствующих Брежго и ассистента Павла Константиновича Бруновского, как метеор промелькнула некая Стеклова, специалист по польскому не то языку, не то литературе, после чего кафедра славистики была преобразована в обычное отделение русского языка и литературы самого низшего провинциального пединститутского уровня.

        1. г. Режица, ныне Резекне Латвийской республики
        2. Плудонис (Pludonis) Вилис (1874-1940), латышский поэт. Баллады, поэмы ("Сын вдовы", 1900; "В солнечную даль", 1912), лирика (в том числе стихотворение "Реквием", 1899), стихи для детей.
        3. Алунан Юрий (Юрис Андреевич) [1(13).5. 1832-6(18).4.1864], латышский поэт и общественный деятель. Зачинатель латышской национальной письменной поэзии. В 1856-1861 учился в Тартуском университете, в Петербургской Лесной академии. В 1856 выпустил сборник "Песенки". А. составитель сборника научно-популярных статей "Двор, природа и вселенная" (т. 1-3, 1859-60). С 1862 был редактором прогрессивной латышской газеты "Peterburgas Avizes" ("Петербургская газета"). Его работы направлены против остатков крепостничества и клерикалов. А. много сделал для развития латышского литературного языка. Переводил сочинения Горация, А. С. Пушкина, М. Ю. Лермонтова, В. Гёте, Ф. Шиллера, Г. Гейне и др. Соч.: Raksti, seji 1-2, Peterburga, 1914; Kopoti raksti, sej. 1-3, Riga, 1929-33: lzlase, [Prieksvards V. Austrums], Riga, 1956.
        4. Блауманис Рудольф Матисович – 1.1.1863, латышский писатель реалист. Литературную деятельность начал в 1887. Глубоко отразил жизнь латышского крестьянства. Автор рассказов и новелл –"Сорная трава" (1887), "Гроза" (1887), " В Спиенах"(1888), "Раудупиете" (1889), "Весенние заморозки" (1898), "В трясине" (1898), "Андриксон" (1899), "В тени смерти" (1899). Б. принадлежат комедии "Воры" (1890), "Грехи Трины" (1896), "Портные в Силмачах" (1902); драмы "Злой дух" (1891), "Блудный сын" (1893), "Индраны" (1904), "В огне" (1905), "Субботний вечер" (1907). Б. выступал и как поэт-лирик, и как сатирик. Его политическая сатира направлена против прибалтийско-немецких помещиков, кулаков, против царского самодержавия,
        5. Виппер Борис Робертович [3(15).4.1888, Москва, – 24.1.1967, там же], советский искусствовед, заслуженный деятель искусств РСФСР (1959), член-корреспондент АХ СССР (1962), профессор (1918). Сын Р. Ю. Виппера. Учился в Московском университете (1906-11), преподавал в Московском (с 1915) и в Латвийском (1924-41) университетах.
        6. Три романа С.Р. Минцлова – "В дебрях Литвы", "На крестах" и "Орлиный взлет" повествуют о славном прошлом Литвы.
        7. А.Есенс специализировался в издании произведений демократичного характера, а также детской и юношеской литературы и периодики.
        8. Эвфория – синоним слова «эйфория»
        9. Рудольф Грабис – впоследствии член-корреспондент Академии наук Латвии
        10. Эразм Роттердамский в своем сочинении «О правильном произношении латинского и греческого языков» осуждает новогреческое произношение при чтении древних авторов, проводимое гуманистом Рейхлином.
        11. Константин Арабажин – профессор русской литературы Латвийского университета. В университете читал курсы «Новая русская литература», «Методология русской литературы» и «История русской литературы». В 1921 г. основал Русские университетские курсы в Риге, преподавателем и ректором которых он оставался до конца своей жизни и на основании которых позднее был образован Русский институт университетских знаний.
        12. Эндзелин, Эндзелинс Ян Марцевич (10(22).2.1873, советский языковед, член-корреспондент АН СССР (1929), академик АН Латвийской ССР (1946), заслуженный деятель науки Латвийской ССР (1945). Профессор Харьковского (с 1911) и Рижского (с 1920) университетов. Исследователь латышского, древнепрусского и других балтийских языков, балто-славянских и финно-балтийских языковых связей. Автор «Грамматики латышского языка» (1951; Один из создателей современного латышского письма. Изучал историю латышской литературы и фольклор.
        13. Синоним слова «иероглифы»
        14. Аулейский говор – Аулейская волость Краславского района
        15. Э.Блесе – автор «Введение в языкознание"
        16. Лудис Берзиньш (1870-1965) – педагог, профессор, фольклорист, исследователь истории литературы, поэт.
        17. Чернобаев Виктор Григорьевич окончил историко-филологический факультет Петербургского университета в 1913 и работал в университете до 1930 в должности ассистента, затем доцента и профессора. В 1931—34 работал в Институте славяноведения и др. учреждениях. В ИРЛИ — с 1934 в должности ученого специалиста. Область его научных интересов: славянская филология.
        18. Брежго Болеслав Ричардович (1887-1957) – историк, проф. и проректор Моск. археол. ин-та (1918-1925), проф. Латв. ун-та, сотрудник Института истории и материальной культуры АН Латв.ССР (1946-1957).

 


 


 

 

 
Назад Главная Вперед Главная О проекте Фото/Аудио/Видео репортажи Ссылки Форум Контакты