Борис Инфантьев

Светлой памяти
Людмилы Константиновны Круглевской

       О чем бы я не рассказывал или писал в последнее время, всегда приходится так или иначе вспоминать имя ныне порядком забытого преподавателя Филологического факультета Латвийского Университета. Обстоятельство и побудило меня собрать в одну статью-воспоминание и то, что о Людмиле Константиновне уже говорилось, и то, что все еще остается за пределами ознакомления наших современных читателей с «веком минувшим», к которому я принадлежу и телом и душою.
       Итак, с Людмилой Константиновной, лектором филологического факультета Латвийского университета я познакомился в сентябре 1940 года, придя на первое занятие по русскому языку на только что возникшем «по требованию трудящихся Латвии» отделении славистики. Впоследствии ее слушатели узнали, что наш преподаватель в свое время окончила «Академические курсы» – частное высшее учебное заведение, организованное в Риге эмигрировавшим из России профессором Арабажин ым, а затем для получения прав преподавания русского языка и литературы в старших классах гимназии сдавшая вместе с Марией Фоминичной Семеновой и неким бывшим офицером царской армии Федоровым специальные экзамены при Министерстве Просвещения – это была на протяжении всех 20 лет существования демократической Латвии единственная возможность такие права получить.
       Поскольку первые 10 студентов нового отделения была публика разношерстная в смысле подготовки по русскому языку – из 10 студентов только 3 или 4 были выпускники русских гимназий, преподаватель должен был изобрести такую методику преподавания, чтобы и волки были сыты, и овцы целы. Никаких пособий по курсу, разумеется, не было. В то же время руководитель славянского отделения, профессор Анна Абеле (выпускник Московского университета, читавшая нам курс старославянского языка – на латышском языке по немецким учебникам – занимавшаяся преимущественно экспериментальным исследованием произносительных особенностей латышских букв и интонаций) непрестанно ратовала о том, чтобы курс Круглевской не был бы строго научным (то есть историческим или сопоставительным).
       Главное приобретение, которое я вынес из посещения занятий («лекций») Круглевской – это было глубокое, сознательное знакомство с некоторыми историческими явлениями русского языка, которые не только объясняли совершенно непонятные, нелогические явления русского языка, но и помогали сознательно усвоить основы правил русской орфографии, в которой мы, выпускники латышских школ, не очень были сильны. Особым влиянием на мое дальнейшее продвижение в недры русского языка оказалось ознакомление с падением глухих и происшедшим после этого падения столь существенными изменениями, что даже предположить начальное звучание слова оказывалось почти невозможным.
       Ознакомление нас с падением глухих было в какой-то мере контрабандой, залезанием в недра научной грамматики, и чтобы избежать нареканий, преподаватель нам объяснила, что падение глухих заводит нас в научную грамматику. Преподаватель непрестанно твердила, что с падения глухих следует начинать изучение русского языка на любом уровне, что она де сама пробовала рассказывать об этом явлении русского языка детям, что всегда приводило к хорошим результатам.
       Разумеется, падение глухих не была единственной достопримечательностью рассматриваемого курса. Второй ее конек была лексика. Мы постоянно поражались – до чего плохо знаем русский язык. Лексику мы изучали, читая «Евгения Онегина», останавливаясь на каждом привлекшем наше внимание слово,. Как теперь помню, особенно много нам удалось собрать названий различных средств передвижения. Занимались мы и этимологией слов. Правда, очевидно, во избежания «научности» преподаватель не направлял нас к словарю Преображенского (пользовались только Далем), но из Даля нам так и не удалось выяснить, почему Пушкин своего героя называет «повесой». Кого он повесил, так и осталось загадкой для меня по сей день.
       Из других исследований, к которым мы приобщались на занятиях Круглевской, запомнилось собирание материалов по употреблению предлогов в баснях Крылова. Помнится, что у каждого накопилась основательная картотека собранных материалов.
       Но основным пафосом уроков русского языка было сопоставление лексики и грамматики явлений не только в русском, но и в латышском языках.
       Не все предусмотренное программой в советском Вузе Круглевская смогла осилить. Тему «Ленин о русском языке» нам изложил в виде доклада один из наших комильтонов. Содержание его доклада из моей памяти исчезло совершенно, как и представление о самом студенте, через год почившем в рижском гетто.
       Уместно будет упомянуть, что Круглевская в эту пору стала незаменимым советчиком и для говорящих на латышском языке. Дело в том, что на первых порах установления новой власти и нового режима появилась необходимость решить больной вопрос, как же именовать своих коллег и студентов в разговоре. Если на русском языке эта проблема исчерпывалась довольно просто: именовали друг друга по имени и отчеству, то для латышей такая система была совершенно неприемлемой. И вот тут-то приходит Круглевская с хорошо известным ей опытом Петроградского, позднее Ленинградского университета (ее отец был профессором математики). Гениальный этот опыт, привнесенный теперь Круглевской и на филологический факультет Латвийского университета, заключался в том, что профессора студентов, студенты профессоров, а преподаватели и студенты друг друга стали именовать «коллегами». Латышским, особенно студентам, новшество это понравилось, что они и саму Круглевскую иначе не называли как «ka lega», произнося слово «коллега» с усиленным аканьем и мягким «ль».
       Любовь и уважение латышских студентов Круглевская снискала не только благодаря уважению к латышскому языку и культуре, но и по причине глубокого убеждения в том, что в условиях Латвии каждый славист должен быть хорошо осведомлен и в области балтийской филологии. Именно поэтому она не пропускала ни одной лекции профессора Эндзелина и была бесконечно горда тем, что из всех преподавателей филологического факультета, слушавших лекции профессора Эндзелина по сравнительной грамматике индоевропейских языков, только она одна заметила преобразование профессором названия фонетического явления «vocalis ante vocalem brevis est» (гласный перед гласным краток) в «vocalis ante vocalem brevis fit» (гласный перед гласным становится кратким).
       Но Круглевская в повседневных контактах с профессором выступала не только как ученица. После одного экзамена у профессора я пожаловался Круглевской, что экзаменатор оспорил ее же слова, мною воспроизведенные. Речь шла об оценке Эндзелином профессора Фортунатова: «Он был подлинным ученым, который занимался только исследованием и не написал ни одной грамматики, не составил ни одного словаря». Эндзелин меня оборвал: «Так вы считаете, что подлинный ученый это тот, кто не написал ни одной грамматики, ни составил ни одного словаря?» Как я тогда ответил Эндзелину, я теперь уже не помню, но Круглевская на мой рассказ ответила: «Я говорила профессору, что студенты этих его слов не поймут правильно».
       На такое уважительное к себе отношение профессор Эндзелин отвечал взаимностью, которая проявлялась не только в доверительных беседах на факультете. Так, он пригласил к себе однажды обеих «русских» дам – Круглевскую и Абеле в оперу. Но случилось так, что кресло Круглевской оказалось рядом с профессорским, в то время как Абеле оказалась в отдалении. После первого действия Абеле из оперы ушла, а Круглевская сочла нужным об этом событии мне рассказать.
       Правда, таких близких и дружеских контактов, как с профессорами Колбушевским и Клеманом у Круглевской не складывалось, да и не было надобности Эндзелина, как обоих иностранцев, просвещать в отношении православия, поборницей которого Круглевская до определенного времени себя считала.
       В следующем учебном году первые студенты нового славянского отделения слушали курс Круглевской «Стилистика русского языка». И опять были поражены необычной трактовкой развития русской литературы. Вопреки тому, что учили в школах или познавали в собственных обращениях к русской литературе, оказалось, – у Людмилы Константиновны доказывалось из лекции в лекцию, что начиная с Пушкина русская литература не только с каждым новым шагом не становилась все более и более русской, приближаясь к повседневному разговорному языку, но совсем наоборот, с каждым новым художественным произведением литература все дальше и дальше отходила от русского разговорного языка.
       Исходя из карамзиновской констатации о существовании двух различных русских языков – «младая дева трепещет» и «молодая девка дрожит» – Круглевская вводила нас шаг за шагом в особенности русской «славянизированной речи».
       Если в предыдущем году «падение глухих» было «основой» нашего мышления и существования, то теперь таким стало определение и использование старо- и церковнославянизмов в русской речи.
       Но свои лекции, как оказалось, Круглевская использовала и в некоторых других, непосредственно с задачами курса не связанных целей. Выяснилось, что после того, как прочитав рекомендованные преподавателем «Философические письма Чаадаева», я с недоумением обратился к ней с вопросом: Какое отношение написанные на французском языке произведения могут иметь к проблемам русской стилистики? Преподаватель призналась, что вынуждена была «покривить душой» и из-за отсутствия других возможностей познакомить нас с любезной ей идеей западничества, и прибегла к использованию тех возможностей, которые были в ее распоряжении.
       Учитывая эти западнические симпатии нашего преподавателя, мы особенно удивлены не были, узнав в 1942 году о ее переходе в католичество, хотя до этого мы ее знали не только как глубоко верующего православного человека, но и активного деятеля на православном поприще, выполняющим все предначертания церкви, а также активного пропагандиста своей веры инославным. Так, Людмила Константиновна информировала о различных событиях православия своего большого друга профессора Кольбушевского, старалась посвятить его как большого знатока в области эстетики в красоту православного искусства, особых, не совсем понятных католику форм православного богослужения. При этом не всегда достигнутые результаты соответствовали «чаяниям и ожиданиям» глубоко верующего русского человека. Так, после посещения пасхальной заутрени в Христорождественском соборе Колбушевский дал такую оценку виденному и слышанному. «Гипертрофация (пресыщение) формы».
       Такой вопрос о причине перехода в католицизм был задан и ее новыми духовными наставниками епископом Ранцаном, прелатом Стукелем и Стрелевичем. Пересказывая это событие мне, Круглевская, как и многое другое, превратила в шутку: «Они были немало удивлены, когда я им сказала, что я пришла к католичеству через древнеримскую мифологию. Они так и подскочили». Больше никаких комментариев она мне не дала. Мне же кажется, что причина кроется в том, что католики не допускают расторжения брака, чему, как оказалось, Людмила Константиновна весьма сочувствовала, хотя об этом, по крайней мере со мной, своим студентом, она никогда не говорила.
       Нельзя сказать, что все требования и практику католической церкви Круглевская принимала безоговорочно. Так, она была шокирована, когда на приеме у епископа Ранцана в Чистый Четверг к столу были поданы бутерброды с... телятиной.
       С другой стороны, она сама сетовала, что выполняя предначертания католической церкви, не может повторить аскетического подвига Франциска Ассизского: всячески поганить пищу, чтобы побудить к ней отвращение. После того, как в первые голодные годы Петрограда там с голоду умер ее ребенок, нарочито портить пищу у нее рука не подымалась.
       Все же для духовного подвига она находила место таким образом, что отдавала свои продовольственные карточки – единственное наше средство существования в годы гитлеровской оккупации – другим, а сама существовала на хлебный суп с сахарной свеклой, – единственное, что в столовках можно было получить без карточек, и теми объедками, которые оставались недоеденными на тарелках отобедавших. (Такой практикой занимались и другие русские интеллигенты, привезенные в Ригу отступающими гитлеровцами).
       Примечательна в этом контексте история килограмма крупы, приобретенного Круглевской перед самим уходом гитлеровцев из Риги. Ее духовные руководители (Стрелевич и Стукель) нашли такое создание запасов противоречащим евангельским заветам и посоветовали для совершенствования своего христианского существа пресловутый этот килограмм ликвидировать. При чем и один и другой советчик признались, что они сами не смогли бы поступить именно так, но для достижения морального совершенства это совершенно необходимо. И Круглевская крупу ликвидировала.
       Своеобразным и не совсем приемлемым казался для нас и повседневный быт Круглевской. Ежедневно в 6 часов утра она слушала в костеле Марии Магдалины мессу, которую служил епископ Ранцан, ежедневно исповедывалась и причащалась. Затем шла в университет читать лекцию.
       Рижские «девотки» (посвятившие себя Христу женщины) – в Риге их было три, кроме Круглевской еще Логинова, научный сотрудник Домского музея. Чтобы не мешать друг другу, они поделили между собой костелы, и уделом Круглевской стала Мария Магдалина. Рассказывая мне все это, она и тут не утерпела съязвить, что ей очень нравился епископ Ранцан – большой, толстый, с красным носом. Он был неподражаем особенно в тот момент, когда произносил евхаристические слова: «Господи, я не достоин, чтобы ты вошел в дом мой».
       Уехала Круглевская из Латвии с немцами только потому, что будучи сосланной в Сибирь (в этом она ни на минуту не сомневалась), она не будет иметь возможности ежедневно исповедываться и причащаться.

 

 

 

 

 
Назад Главная Вперед Главная О проекте Фото/Аудио/Видео репортажи Ссылки Форум Контакты