Марина Костенецкая

Бациллы ревматизма


      Старый Язеп умер в ноябре, и через неделю после похорон овдовевшая Хильда купила себе лыжи.
      Дорога от автобуса до хутора шла лесом. Хильда одной рукой придерживала перекинутую через плечо тяжелую связку сеток с хлебом для коровы, другой бережно сжимала под мышкой желто-красные новенькие лыжи и алюминиевые палки.
      – Вот выпадет снег, стану в лавку на лыжах ходить, – сказала себе вслух Хильда. – Покупки в рюкзак сложу, палки в руки – и хоть на олимпиаду!
      Разговаривать с собой вслух она научилась еще при Язепе, когда у старика от паралича вместе с ногами отнялся язык, и целыми днями он лежал в парадной комнате на тахте для рижских гостей и даже фельдшерице ничего не мог рассказать, где болит, а только мычал да мотал головой, когда медичка громко и медленно задавала вопросы. Теперь старик отмучился, даже для мычания не надо напрягаться – лежит себе на кладбище под сосной и ни тебе о дровах заботы, ни о корове, ни о дранке на заплаты для крыши.
      – Только сейчас и начнется настоящая жизнь, на носьмом десятке, – сказала Хильда и засмеялась.
      Дребезжащий старческий смех ее спугнул с клена воробьев, и они беспорядочной крикливой стаей перелетели низко над дорогой и скрылись по ту сторону канавы в лесу.
      – Семьдесят и два года на свете прожила в прислугах, надо и барыней успеть побыть. Сама себе прислуга, сама себе барыня – вот жизнь настала!
      Она опять засмеялась. Эхо хохотнуло в ответ из чащи голого застывшего ольшанника.
      Так она стала теперь жить в Плучах одна, и в этом, конечно, не было ничего особенного, на соседских хуторах отшельниками доживали век и другие старики и старухи, и кто-то из поселковых остряков прозвал этот угол колхозного леса богадельней с индивидуальными виллами, но Хильда не понимала, почему мужчины, собиравшиеся каждый со своей бутылкой пива возле магазина, весело гоготали, когда кто-нибудь спрашивал у нее: «Как, мать, вилла Плучи поживает? Мраморный бассейн готов?» Она не понимала слова «вилла», и на всякий случай смеялась вместе с мужчинами, даже немного дольше их смеялась, пока не отходила со своими покупками на безопасное от лавки расстояние.
А в декабре к ней в Плучи вдруг заявилась по сугробам директорша восьмилетней школы в городском пальто с дорогим воротником и стала упрашивать тетушку Хильду идти работать поварихой в кухне при интернате, потому что бывшая стряпуха проворовалась и с работы была с позором выгнана.
      – Зачем мне в интернате работа? – сердито ответилаХильда. – Будто дома своей не хватает. Скотину обрядить, детям и внукам варежки довязать к Рождеству. И лыжи я себе купила, надо учиться кататься. В журнале «Здоровье» было написано, что старым людям очень полезно ездить на лыжах по свежему воздуху. Я уже который год «Здоровье» с пенсии выписываю.
      Но директорша не отступала и через два часа чаепития с вафельным тортом (гостья торт принесла) Хильда согласилась назавтра к шести утра прийти за три километра в школу, чтобы сварить интернатским на завтрак кашу. Для окончательного оформления на работу надо было пройти в районной поликлинике медосмотр, сдать какие-то анализы, ну, да это успеется, сказала директорша, она сама на своих «жигулях» тетушку Хильду к докторам отвезет, за один день все формальности уладят. Так Хильда стала поварихой. Директорша, нет, не обманула, к докторам и впрямь на собственной машине Хильду свозила, да и обернуться они сумели так ловко, что аккурат к вечерней дойке Хильда на хутор вернулась, и все шло хорошо, и работала новая повариха в интернате уже целую неделю, как вдруг грянул над Плучами гром с ясного неба – прямо возле крыльца дома, чуть не задавив кошку, затормозила со скрежетом машина «скорой помощи». Господи Исусе, с чего бы это?! Из машины вышли люди в белых халатах, вежливо постучали в дверь, и когда сбитая с толку Хильда крикнула из комнаты «войдите!», они вошли и сказали, что хозяйке Плучей надо ехать в больницу, потому что у нее обнаружены бациллы тифа, и она является опасным для окружающих бациллоносителем. С собой брать паспорт, зубную пасту и щетку. Книги и предметы личного пользования, которые после выписки нежелательно оставлять в больнице, не брать, такие вещи из инфекционного отделения обратно не отдают. Потом они ехали в микроавтобусе «скорой помощи», и Хильда сидела на носилках в пахнущем лекарствами салоне, а против нее на откидном стульчике сидел молодой врач, равнодушно смотрел в окно и на все старухины попытки объяснить, что произошла ошибка, что она совершенно здорова и что кто же завтра утром подоит корову, если хозяйку упекут в больницу, отвечал односложно и скучно:
      – Так надо. Вы бациллоноситель, и закон тут не обойдешь. А насчет коровы из больницы позвонят в школу, кто-нибудь из соседей подоит.
В приемном покое у нее забрали всю одежду и выдали взамен рубашку с черными штемпелями, застиранный байковый халат сизого цвета и стоптанные дерматиновые шлепанцы. Почему-то вся эта унизительная процедура переодевания в присутствии санитарки и мытье в ванной опять-таки под ворчливым надзором санитарки называлось здесь «санобработкой». После обработки Хильду повели к дежурному врачу.
      – Фамилия. Имя. Отчество. Год рождения... Врачиха спрашивала привычно, автоматически, Хильда так же автоматически отвечала.
      – Чем болели? – шариковая ручка приподнялась и застыла над бумагой...
      Хильда растерялась. Чем она в жизни болела? Много чем. Только к докторам-то все недосуг было попасть. Со всякой хворью сама справлялась. Всех троих детей и то дома родила. Это еще в Латвии было. А после уж в Томской области так ревматизм скрутил – думала не выживет...
      – Ревматизмом болела, – вздохнула Хильда
      – Справка есть?
      – Какая справка?
      – Выписка из больницы. Когда вы последний раз были в больнице по поводу ревматизма?
      – Я... я вот сегодня первый раз в жизни и попала-то в больницу. Ревматизмом сама болела.
      – И сами себе диагноз поставили? – устало спросила врачиха.
      Надо было объяснить этой ученой женщине в белом халате, как Хильда в России ходила по деревням шить (кому что надо, кому подвенечное, кому смертное, кому на каждый день в огород ходить), потому что земли своей им в первый год не дали, детей кормить как-то надо было, а муж, это первый Хильдин муж был, помер в дороге от простуды, и на каком-то полустанке перед Уралом чужие люди вынесли труп из вагона, а Хильду с детьми поезд повез дальше. Так вот в первую зиму она шила, и в одном доме ей заказали платье для невесты. Шила она в кухне, а за печкой, тут же, гнали самогон к свадьбе, и чтобы пар выходил, дверь в избу держали открытой. Получилось, что спиной Хильда к горячей печке сидела, а по ногам с улицы чуть не снегом мело через порог, как же тут не заболеть? В ту же ночь и скрутило...
      – Что сейчас болит? – шариковая ручка все еше выжидательно висит над бумагой.
      Сейчас? Ничего.
      – С чего бы должно что-нибудь болеть у здорового человека? – рассердилась наконец старуха. – Что у вас тут совсем некого лечить, что здоровых людей ровно преступников хватаете?
      – Ложитесь на кушетку, – устало сказала врач.
      В отделение Хильду отвела та же санитарка из приемного покоя. Было уже поздно, свет в палатах погашен и двери немного приоткрыты в коридор, чтобы дежурная медсестра услышала от своего стола, если кто-нибудь позовет. Стол с лампой под зеленым стеклянным абажуром стоял у окна как раз посередине коридора, и на этот стол санитарка положила перед сестрой Хильдину историю болезни.
      – Принимайте, сестричка, новую больную.
      – Здоровую, – опять не удержалась Хильда.
      – Идите за мной, – невозмутимо поднялась со стула девочка с очень тонкой талией, кокетливо перехваченной пояском накрахмаленного халатика.
      Она привела Хильду в палату, зажгла свет. Матовый шар абажура осветил две пустые кровати с тумбочками, белый крашеный стул и на одной стене журнальную репродукцию – пейзаж под стеклом, оклеенным лейкопластырем вместо рамочки.
      – Вы на карантине. В другие палаты вам пока заходить нельзя, – строго сказала медсестра и погасила свет.
Хильда присела на краешек кровати у батареи. Наконец ее оставили в покое. Теперь можно спокойно сидеть на кровати и осмысливать все, что произошло за последние несколько часов.
      За окном на ветру раскачивалась тарелка уличного фонаря, и по стене с репродукцией металась то поднимаясь, то опускаясь, отсекавшая световое пятно черта. Хильда сидела на матрасе, ощущая под коленями холодящий металл кроватной рамы и тихо наблюдала игру света и тени. Вспомнилась вдруг почему-то из детства первая в жизни керосиновая лампа. Как отец приехал с ярмарки и привез в дом, на их батрацкую половину, настоящую керосиновую лампу с жестяным абажуром и большую зеленую бутыль керосина впридачу. «Про керосин надо было докторше сказать», – спохватилась вдруг Хильда. Про керосин, конечно, как ревматизм им лечила и как помогло. Тогда бы она поверила Хильде и дала бы от ревматизма мазь, потому что керосина теперь нигде не получишь. Не привозят больше керосин в лавку, на все хутора провели электричество, а Вилма говорит, что и в Риге у них нет. Жаль. Керосин в доме первое лекарство. Хильда с детства помнит, как мать чуть у кого из детей горло заболит, заставляла полоскать керосином рот. На докторов у батрака и при серьезной хвори лишней копейки ее было, а уж от простуды сами, конечно, лечились. Чаем из трав и керосином.
      Где-то в соседней палате заплакал ребенок. Хильда вздрогнула, прислушалась. Плач усиливался. Что они там, не слышат? Надо ведь успокоить малыша, наверное, у него что-то болит или приснился страшный сон. Инстинктивно Хильда шагнула к двери, но тут же спохватилась, что она на карантине и выходить из палаты не велено.
      – Ма-ма, ма-амочка, – отчетливо донесся сквозь плач детский голос, и ей вдруг показалось, что это зовет маленький Висвалд.
Так он кричал, когда нянька оторвала, наконец, ручонки двухлетнего сына от ее шеи и навсегда унесла за дверь больничного барака. Нет, это было в России. Тридцать восемь лет прошло. Хильда сейчас в Латвии. В новой районной больнице. Из палаты выходить нельзя. Надо разобрать постель и снять халат.
      – Мама-а, ма-амочка!
      Натяни на голову одеяло и заткни уши, Хильда! Не надо прислушиваться. Это не твой сыночек. Его могилка осталась там, далеко, и весной на ней цветут дикие жарки. А вокруг могилки высокий железный заборчик. Как принято в России. Не надо плакать, Хильда. Твой Висвалд умер и это ведь было уже так давно. Он умер от дифтерита, потому что в первую военную весну сорок второго в колхозе совсем не осталось керосина, и тебе нечем было спасти своего младшенького. И бензина не было. Единственный трактор на чурочках работал. Нынешние трактористы, когда Хильда рассказывает, не верят: как это трактор на дровах?! А она те чурочки своими руками с утра до вечера рубила и на трудодень ей давали паек: четыреста грамм хлеба самой, по двести на каждого из двоих оставшихся детей. Уж кто до такого додумался, откуда же Хильде знать – только стоял на тракторе большой котел, а в нем чурочки горели, и баба, молодая солдатка, пахала на этом «паровозе» поле. Бабу звали Ниной. Она совсем не понимала по-латышски, Хильда едва-едва начинала говорить по-русски, так что объяснялись они между собой больше жестами, но когда Нине приходило с фронта письмо, она по нескольку раз в день останавливала свой «паровоз», звала Хильду и от начала до конца читала ей вслух письмо от Сергея. Потом вместо письма пришла похоронная, и Нина долго объясняла Хильде, что это ошибка, что вот в соседней деревне был уже такой случай: сначала похоронка, а следом вдруг сам мужик приехал. Правда, без обеих ног, но живой ведь! Другие качали головами, а за Нининой спиной вертели пальцем у виска. Одна только Хильда верила, что Сергей может еще живым вернуться, и когда зимой ее скрутил ревматизм, Нина раздобыла из-под земли склянку керосина и принесла в заимку, где в пяти приземистых покосившихся избах с сорок первого года жили латыши. Вот она принесла тот керосин, и Хильда разорвала на полосы старую рубаху, и смоченными в керосине тряпками обмотала распухшие колени. На утро опухоль спала и боль утихла, только кожа под компрессами вся покрылась волдырями, но волдыри уже можно было вытерпеть, с такими ногами Хильда могла опять идти по деревне шить. Та же Нина к весне присоветовала Хильде наняться деревенским пастухом:
      – Первый день, как пойдешь скотину выгонять, мешки не забудь: в каждом дворе за корову тебе должны положить чего-нибудь в мешок. У нас обычай такой – одаривать в первый день пастуха, а ты тем днем месяц своих детей прокормишь.
–И все бы ничего, да как на ранних пастбищах снег выпал, так опять ноги распухли, а в колени словно кто головешки раскаленные вставил. Только болеть уже нельзя, коли нанялась в пастухи. Хочешь, не хочешь – терпи. Вытерпела. Ради детей не померла. Без нее-то куда бы они пошли? Все крестные муки приняла за пять сытых годочков своей жизни. Пять лет побыла бывшая батрачка замужем за богатым хозяином, да и то не барыней, а, почитай, той же батрачкой. Муж был бездетный вдовец, на тридцать лет старше Хильды. Девчоночкой взял ее под венец за то, что работящей и не гулящей была. А она потому и не заглядывалась на парней и по балам потому не бегала, что юбки приличной в ее батрацком сундуке не было – каждую заработанную копейку матери несла, младших братьев-сестер поднимать помогала. А как своих троих детей родила, да только-только приоделась получше – тут новая власть и наступила, и оказалась Хильда по мужу врагом для этой власти, богатой кулачкой. Кулачка? В Сибирь тебя! А в Сибири свои же латыши отвернулись: какая ты хозяйка? Какая нам ровня? Батрачкой была, батрачкой и сдохнешь здесь, на чужбине. В чужом пиру похмелье... Спасибо, в первые годы с Ниной судьба свела. Потом в другой колхоз перебраться удалось. Там умом пораскинула терять-то что? записалась в сельсовете эвакуированной.
Раскачивался за окном фонарь. Ребенок все плакал, и в охрипшем, прерывистом от всхлипов крике Хильде опять послышался голос ее мальчика.
      – Здесь я, здесь, сынок, – пробормотала старуха, натягивая снятый было халат и не попадая почему-то в рукав.
А-а, бог с ним, с халатом. Она вышла в коридор в одной рубашке и пошла к столу, за которым сидела сестричка.
      – Вы что? Вам в туалет нужно?
      – Где это плачет ребенок?
      – Он мешает уснуть? Я дам вам снотворного.
      – Почему он плачет? Дайте его мне, я убаюкаю.-
      – Вам нельзя, вы на карантине. Да не беспокойтесь, там с ним нянечка. А плачет потому, что у нас первую ночь, не привык еще без матери.
      –У меня в России умер сынок, – сказала Хильда.
      – Вот димедрол, – протянула сестра на ладони таблетку, – запейте водой из графина. У вас в палате есть графин?
Хильда запила таблетку водой из графина и уснула. Что-то ей снилось хорошее, кажется, весенняя тайга вся в цветущих жарках, когда сестричка легонько потрясла Хильду за плечо и негромко, но настойчиво сказала:
      – Просыпайтесь, мамаша. Температуру надо мерить.
Сунула Хильде в рубаху холодный термометр и вышла из палаты. Свет на этот раз не погасила, значит по-здешнему уже наступил день, хотя за окном было совсем темно. Сколько же могло быть сейчас времени? Наручных часов у Хильды нет. Дома на столе остался будильник с потрескавшимся от старости циферблатом, но дома Хильда и без часов знает, во сколько надо просыпаться. Корову подоит, печку затопит, завтракать сядет за стол – на будильнике семь часов.
      День начался и тянулся до самого вечера, отмечая время событиями больничного распорядка: поход в лабораторию на анализы, визит врача и три раза еда, которую приносила на подносе в палату санитарка. Собственно, с врачами Хильда за этот день дело имела дважды.
Сначала приходила женщина средних лет, и при ней медсестра с тетрадкой и перекинутым через руку чистым полотенцем. Женщина-врач села на табуретку возле кровати и спросила, на что Хильда жалуется. Хильда побоялась, что опять как вчера, забудет сказать докторам самое главное, поэтому сразу начала с ревматизма и керосина. Докторша слушала внимательно; не перебивая, и Хильда заодно рассказала, что недавно купила себе лыжи и про то, что ночью где-то в отделении плакал ребенок, совсем как ее маленький Висвалд, Потом докторша долго слушала ее трубкой сзади и спереди, мяла живот и, наконец, обращаясь к сестричке, сказала:
      – Запишите на консультацию к доктору Витолу.
      Наверное этот веселый парень в коротком, до колен, халате и был доктор Витол. Он тоже первым делом стал расспрашивать Хильду, но вопросы задавал странные: какое сегодня число и какой день недели, а вчера какой был день, а завтра какой будет? Потом он водил в разные стороны рукой, и Хильде, не поворачивая головы, надо было следить глазами за его поднятым пальцем. Ну и занятие для двух взрослых людей! Потом маленьким молоточком ударял Хильду по коленям, заставил оскалить зубы (тьфу ты, господи!) и наконец весело спросил:
      – Так лыжи, говорите, купили, мамаша?
      – Купила. Я теперь старика своего похоронила и начну по-новому жить. Всю жизнь только хлев да огород знала, всю жизнь для других, хоть сейчас для себя поживу.
      – Лыжи это хорошо. А телевизор у вас есть, чтоб вечера коротать?
      – Телевизор есть. Вилма с Андреем, дети, значит, мои, на семьдесят лет подарили. Пока старик жив был, мы с ним все из-за этого телевизора ссорились: ему бы только про политику смотреть, а по другой программе театр идет или фигурное катание – куда интереснее.
      – Ладно, мамаша, поправляйтесь. По моей части у вас все в порядке.
      По какой же это интересно? Но доктор Витол уже убежал – только полы короткого халата в дверях мелькнули. Видать, другие больные ждут, некогда ему со старухами особенно рассиживать.
Еще два раза в день приходила сестричка с лекарствами. Во второй приход она передала привет от директорши и сказала, что корову доит школьная уборщица, так что пусть Хильда не волнуется. Вилме из школы обещали позвонить на работу, тогда и дочка из Риги приедет навестить больную, а пока надо пить лекарства и не думать ни о чем.
      В сумерках за окном зажегся фонарь. Хильда сняла халат и залезла под одеяло. Если считать до ста сначала туда, а потом обратно, можно уснуть без таблетки.
      Так ее Андрей учил. Говорит, что сам так делает, когда нападает бессонница. Господи, в его-то годы бессонница! Пятидесяти еще нет. Видать, это от большого ума и долгого ученья. Андрей у Хильды инженер, кончил институт и работает на заводе, где делают телефоны. А Вилма только школу кончила, на большее ее головы не хватило. Не хватило и ладно. Счетоводом в Риге тоже хорошо, тоже не навоз вилами кидать.
Хильда стала считать до ста туда и обратно, но со счета то и дело сбивалась, потому что в голову лезли всякие посторонние мысли. Почему-то она вдруг вспомнила, как Андрей кончил с похвальной грамотой четвертый класс, и как они всей семьей ходили к колхозному плотнику заказывать рамку и стекло. Грамоту повесили в избе на самом видном месте, и с того дня начала Хильда крепко задумываться о возвращении в Латвию. Андрею в пятый класс надо было ходить за восемь километров в другой колхоз, и то бы еще не беда, что восемь километров, да дорога лесом, волки и в деревнях среди бела дня не боялись скот резать, а то через лес потемну – долго ли до беды? Другие школьники в интернате оставались, но Хильда после Висвалда пуще глаза берегла Андрея и Вилму, поди поседела бы в первую же неделю, перебирая вечерами все, что может стрястись с ее мальчиком в дальней школе.
      Это уже после войны было, сорок седьмой год шел. Справку в колхозной конторе Хильде выдали сразу, она и тут была на хорошем счету, не отлынивала от работы. Новый председатель поставил печать и протянул Хильде свою единственную левую руку:
      – Жалко тебя отпускать, баба, людей не хватает, но у нас тылом обошлось, а через твою Латвию война полями прошла, там тоже сейчас каждые руки на счету. Езжай.
      Как их провожали! Всей деревней. Женщины хлеб на дорогу несли (после уж, в поезде, нашли в буханках сюрприз – запеченные яички), мальчишки Андрею рогатки свои совали, девочки Вилме бусы из шиповника подарили. Так и шла толпа за подводой до самой околицы...
      – Спи, Хильда, спи. Шестьдесят семь, шестьдесят восемь, шестьдесят...
      Хильду в детстве отец раз вожжами выдрал. Теперь-то она понимает – за дело выдрал! А тогда неделю на стул сесть не могла и обиду отцу долго не могла простить. Это же надо было додуматься: стащила у матери потихоньку Библию и все белые страницы, которые в конце для церковных записей оставлены, разрисовала углем! Ну, и задрали Хильде юбку, чтоб художницей не выросла. Она в овин убежала плакать. Долго плакала, ночь уж наступила, а вот как вышла из овина во двор, видит вдруг – звезда падает. Если успеть загадать желание раньше, чем звезда долетит до земли, оно обязательно сбудется. Хильда от волнения забыла, что загадывать надо тихонько, про себя, да как закричит на весь хутор: «Карандаш и бумагу! Карандаш и бумагу!» За слишком громкое желание той же ночью постояла в углу коленками на горохе. И ни тебе карандаша, ни бумаги.
      Три зимы церковно-приходской школы, вот и все Хильдино образование, а она учиться всю жизнь мечтала, через эту свою мечту несбыточную и замуж во второй раз пошла. В Латвию с детьми вернулась, куда идти? Поехали, конечно, в родную волость искать родственников, и приютила их Хильдина сестра. Тут немного и времени прошло, является к Хильде колченогий учитель Язеп Легздинь свататься. Колченогим он с детства был, на покосе сам себе ногу хватил по жилам, а в больнице уж совсем отрезали. Хильда подумала, подумала и решила, что жить с человеком, не с протезом. Да еще с обоими детьми берет. Опять-таки учитель, при нем и Хильда образование получит – лучше поздно, чем никогда. Словом, согласилась с условием, что он ее учить будет. Выучил. С плугом за лошадью ходить. Да такого, чтоб мужскую работу делать, ей и в батрачках испытать не довелось. Все думала, стерпится – слюбится. Стерпелось, привыкла, стала на дальнем лесном хуторе не то хозяйкой, не то батрачкой – мужниной женой, а вот слюбится – нет, не слюбилось. Хозяин (она так и звала его и в глаза, и за глаза) в школу за четыре километра ездил на лошади в галстуке и чистой рубашке, по праздникам в колхозном клубе в президиуме сидел, а дома... Дома он снимал протез и галстук, совал под мышку костыль и прыгал на одной ноге то в хлев, то в огород, то в погреб. И отовсюду раздавался сердитый крик учителя Легздиня: и то не так, и это опять не сделано, и что же это за шайка дармоедов на его шею навязалась, и когда же это он научит их работать как следует? Хильда приходила из колхозного коровника, где работала дояркой и кидалась доделывать и переделывать домашнюю работу. Дети после школы, кое-как приготовив уроки, шли помогать матери по дому и на ферме.
      Потом Андрей и Вилма выросли, уехали в Ригу, а учитель Легздинь вышел на пенсию, и ему подарили кофейный сервиз на двенадцать персон. На что он такой? Разве из тех крохотных чашечек напьешься? Хозяин обозвал Хильду дурой и деревенщиной, а сервиз поставил в своей комнате на книжную полку и раз в неделю собственноручно стирал с него пыль.
      Хозяин, он и есть хозяин. Хозяйский сын. До войны в Риге учился, в университете. После учителем работал.
      Спи, Хильда. Девяносто восемь, девяносто семь, девяносто шесть… На следующий день из Риги приехала Вилма. Разговаривали через закрытое окно, в палату к Хильде дочку не пустили. Вилма стояла на заснеженном тротуаре, объясняя что-то на растопыренных пальцах и старалась ободряюще улыбаться матери. В палату вошла санитарка, положила на тумбочку Вилмины гостинцы: печенье, шоколадные сырки, виноградный сок.
      – Еще колбаса была, – сказала санитарка. – Колбасу в отделение нельзя, отдали обратно. Вы и другим родственникам скажите, чтоб не носили напрасно.
Сквозь двойные застекленные рамы Хильда кричала дочке про колбасу, Вилма на улице кивала головой и, прижимаясь лицом к стеклу так, что сплющивался и белел нос, в который уже раз повторяла, что взяла с завтрашнего дня отпуск, что пока мать в больнице, она будет жить на хуторе, так что о хозяйстве нечего беспокоиться, а детей в Риге присмотрит свекровь, сразу согласилась, как только узнала, что Хильда заболела.
      Потом пришла медсестра, сказала, что Хильде надо идти на процедуру, и старуха засуетилась, неуклюже махнула Вилме рукой – толком и не попрощались.
      Еще через несколько дней приехал сын с невесткой. Привезли две сумки еды и красные гвоздики. Денег-то каких стоит среди зимы такая роскошь! О деньгах, мама, не думай, деньги для тебя всегда найдутся. Ты вот лучше спроси у докторов, не надо ли тебе какое лекарство редкое? Андрей достанет. Хоть в Москву за теми пилюлями поедет, а достанет. Спасибо, сынок, не надо. Помирать твоя мать еще не собирается, по ошибке сюда попала. Только не было бы счастья, да несчастье помогло: ведь не приключись этого анекдота с больницей, ты бы за всю зиму к матери приехать не удосужился, а так хоть поглядела вот на тебя. Похудел что-то. Ну, да бог даст, летом в отпуск приедешь, я тебя деревенским молочком попотчую...
Опять приезжала Вилма.
      Врачи назначили Хильду на анализ желудочного сока, а для этого, оказалось, надо проглотить длинную резиновую кишку. Хильда глотала, глотала, да так и не проглотила, и лаборантка сказала, что впервые видит такую бестолковую больную.
      Директор школы привезла шоколадку и красивую еловую ветку с шишками.
      Желтые таблетки заменили белыми.
А по ночам за окном все раскачивался на ветру фонарь и плакал в дальней палате ребенок...
      За три недели Хильда похудела на семь килограммов. Врач при выписке сказала, что на семь.
      Вилма поправила Хильде на груди шарф, подняла воротник, чтоб не дуло в шею, и они вдвоем вышли из больницы. На улице у Хильды с непривычки закружилась голова от свежего воздуха, и всю дорогу до автовокзала Вилма крепко держала мать под руку. Потом ехали в автобусе. Потом шли лесом в Плучи, и голова уже не кружилась, а три проведенные в больнице недели казались далеким дурным сном.
Дома Вилма растопила плиту, достала из духовки оставленные там с утра оладьи, накрыла праздничной скатертью стол.
      – У меня отпуск кончается, я сегодня должна в Ригу ехать, – сказала дочка. – Дров на неделю наносила, в чулане лежат, а воду ты теперь по полведра носи, не надрывайся, лучше сходи лишний раз к колодцу. Сено сама не таскай, в воскресенье приеду – сразу копну с сеновала принесу, а пока того, что в загородке в хлеву лежит, хватит и корове, и овцам.
      Попили мятного чая, и Вилма засобиралась к автобусу. Хильда в окно смотрела, как дочка уходила по узкой протоптанной в снегу тропинке. Вот ушла совсем, скрылась за вековыми заснеженными елями. Тогда Хильда отошла от окна и включила телевизор. По рижской программе ничего не было, по московской за столом сидели трое толстых мужчин и рассказывали друг другу про войны и перевороты в заморских странах. Политикой Хильда не интересовалась. Она повернула до щелчка катушку выключателя и тут увидела на телевизоре новый номер журнала «Здоровье» – пришел, пока Хильда была в больнице. Старуха подвинула стул к окну, чтобы было светлее и раскрыла журнал на странице со статьей «Ревматизм болезнь коварная». Гм, любая хвороба не подарок, а уж ревматизм... И что же, интересно, доктора по этому поводу пишут?
Доктора писали, что ревматизм болезнь инфекционная, что инфекцию вызывают микробы, но для окружающих больной не опасен, так как инфекция эта не заразная, что если кто переболел ревматизмом в молодости, то хворь эта обязательно будет мучить человека и в старости. Писали что-то еще, да такими умными словами, что Хильда и прочесть их не могла, не то что уразуметь, но главное она теперь знала: бациллы ревматизма для окружающих не опасны. Микробы, это, конечно, те же бациллы, вот доктора и спутали ревматизм с тифом и заперли Хильду ни за что, ни про что в больницу. А она, хоть и бациллоноситель, но не заразный. Главное – не заразный. Значит летом к ней, как и раньше, могут приезжать внуки, и с соседями можно встречаться по-старому, и директорше школьной нос можно утереть, и... и... и...
      Хильда громко засмеялась внезапному открытию. В дверь с улицы поскреблась замерзшая кошка. Хильда впустила кошку в кухню, налила в блюдце сливок, потом пошла в кладовую и щедрой рукой отрезала там кусок окорока. Пока кошка, не веря своим глазам, обнюхивала и деликатно уничтожала царское угощение, Хильда радостно объясняла ей все про бациллы ревматизма. Кошка чисто вылизала блюдце, умыла лапой мордочку и, сев у порога спиной к Хильде, стала выразительно смотреть на дверную ручку.
      – Ты ничего не понимаешь, – вздохнула Хильда. – Тебе бы только живот набить.
Она взяла подойник, полбуханки хлеба и пошла в хлев. Корова про ревматизм выслушала терпеливо, за всю дойку даже не махнула ни разу хвостом и, кончив доить, Хильда обняла Пчелку за шею и доверительно шепнула ей в ухо:
      – Они перепутали. У меня бациллы ревматизма, а доктора подумали – тифа.
Бросила в ясли охапку сена овцам, поговорила и с ними:
      – Ну, как вы тут без меня жили? Хозяйку-то вашу, вишь, в больницу загребли. По ошибке, конечно, а три недели на карантине отсидела, куда денешься?
      Овцы блеяли и толкались у яслей, прыгали друг другу на спину, пытаясь урвать клок сена побольше, а баран, дабы навести в гареме хоть какой-то порядок, яростно бодал сзади своих скандалящих жен круглыми рогами.
      – Вот я вам! – Хильда схватила метлу и несколько раз прошлась гибкими прутьями по овечьим спинам.
Кое-как разняла, но беседовать с глупым скотом сразу расхотелось, и старуха вернулась в дом. Тут она вспомнила про лыжи, достала их из-за шкафа и аккуратно разложила посреди комнаты. В отдельной коробочке в комоде лежали крепления, их надо как-то приделать к лыжам, но самой Хильде такое не по силам, это она к Харию на соседний хутор сходит, он мужик толковый, хоть Милда и бранит своего старика на чем свет стоит. За водку бранит. Только какой же мастер теперь не пьет, если поставить? А у Хария золотые руки, в каждый дом его зовут: печку ли переложить, полы перестелить или свинью заколоть – везде за Харием посылают. Он и лыжи Хильде, конечно, наладит. Вот он наладит ей лыжи, и Хильда на них съездит на кладбище: «Здравствуйте, господии Легздинь. Это я, вдова ваша и батрачка, дышу свежим воздухом на лыжной прогулке...»
Воображение рисовало Хильде самые заманчивые картины, и она упивалась ими, сидя на чурбаке у плиты и праздно сложив на коленях руки. Когда совсем стемнело, старуха вышла во двор запереть на ночь хлев. Черное небо таинственно вглядывалось в хутор миллионами ярких немигающих звезд, и Хильде вдруг показалось, что действительно вся ее прошлая, долгая и нелегкая жизнь была только затянувшимся вступлением в то настоящее и праздничное бытие, которое вот-вот наступит, к которому уже сейчас надо быть готовой, которого еще так много впереди...
      Она запрокинула к космической бесконечности лицо и крикнула ликующе и свободно:
      – Карандаш и бумагу! Карандаш и бумагу!

 

 
Назад Главная Вперед Главная О проекте Фото/Аудио/Видео репортажи Ссылки Форум Контакты