Критико-библиографический раздел

Людмила Нукневич

Книга Норы Икстены “Чокнутая любовь
в 69-и строфах”

           В издательстве Dienas Grāmata только что вышла в свет книга латышской писательницы Норы Икстены «Чокнутая любовь в 69-и строфах. Amour Fou» в русском переводе. Это знаковое событие в культурной жизни республики. По нескольким причинам.
           Во-первых, издательство впервые за пять лет своей деятельности осуществило перевод на русский язык оригинального художественного произведения. Во-вторых, Dienas Grāmata открыла нам новое имя — переводчика Людмилы Нукневич, которая в пленительной языковой и эмоциональной стихии той самой чокнутой любви, о которой идет речь в романе Икстены, чувствует себя как дома. В-третьих — что, может быть, самое главное — русский читатель вместе с книгой получает возможность прочесть послесловие переводчика, причем такого уровня, какой редко встретишь в латышской литературной критике.
           Людмила Нукневич училась в Москве, на сценарном факультете Института кинематографии. Работала на Рижской киностудии, затем в различных латвийских периодических изданиях. То обстоятельство, что она не включена непосредственно в литературную жизнь республики, позволило ей как бы со стороны, но в то же время крайне заинтересованно вглядеться и в написанное Норой Икстеной, и в традиционно-латышский образ жизни, являющийся во взглядах и поступках современников.

           Нора Икстена родилась в 1969 году в Риге. Изучала латышскую филологию в Латвийском университете, училась на отделении английского языка и литературы в Колумбийском университете (1994-1995). Во время и после учебы работала научным сотрудником исследовательской группы Музея литературы, музыки и театра им. Райниса, позднее в журнале «Карогс», в других местных изданиях.

           Дебют Норы Икстены на литературном поприще — беллетризованная биография довоенной писательницы и политика Анны Румане-Кенини (1993). Позже последовало еще несколько литературных биографий латышских деятелей культуры. Перу Икстены принадлежат романы „Dzīves svinēšana” (1998), „Jaunavas mācība” (2001) и Amour Fou jeb Aplamā mīla 69 pantos (2009). С 1995 года вышли в свет 6 сборников ее рассказов и 2 сборника эссеистики.
Людмила Нукневич
Осторожно, дверь приоткрывается
Заметки на полях книги Норы Икстены, специально для русского читателя
            Почти сорок назад лет, в начале 70-х, на экраны вышел фильм под названием «Эта проклятая покорность». А с промежутком всего в один год и словно бы продолжая тему, появилась другая картина — «Это сладкое слово свобода». Оба фильма сняли литовские режиссеры, Альгирдас Даускас и Витаутас Желакявичус.
           Я вспомнила о них, раздумывая, о чем же на самом деле строфы Норы Икстены.
           Как о чем? — скажете. Разумеется, о любви. Слегка сумасшедшей, нелепой, чокнутой, окаянной — так можно перевести латышское слово aplamā, что присутствует в оригинальном названии и определяет означенную любовь. Ну и конечно о том, что эта aplamā любовь так же далека от ее чаямого совершенства, как далека Земля от Неба и от дивных, благоухающих гармонией и светом полей божественного андрогина Амо.
           Все верно, книга о любви. Но точнее бы сказать — и о любви тоже. Однако терпеливость, похоже, не входит в набор авторского инструментария и предпочтений. Стремительный век на грани мыслимых и немыслимых катастроф требует иных скоростей и ритмов, и нужно успеть рассказать свое время и современников прежде, чем тектоническая трещина пройдет по тебе или планете. Нужно стать хронометром и топографом места и времени. И найти им подобающую форму.
           Ну, с местом и временем вроде все ясно — Латвия, начало нового тысячелетия. С героями — тож: латышские же жители Земли.
А что, собственно, русский, тем более российский читатель знает о латышах и, шире, о прибалтах? «Высокие, вежливые люди, которые даже в трамваях говорят шепотом»? Смешно, конечно, однако ничего не объясняет, занавес оказывается еще плотнее и глуше. Да и давно уже неправда это. В пору акселератов, анаболиков и модифицированных продуктов латыши наверняка уже не самые высокие. Вежливые? Выборочно и больше на вынос, на экспорт (местный парламент и люди на митингах отлично обходятся без политеса). И совсем не обязательно латыши с тех пор, как стали хозяевами в своей стране, разговаривают шепотом.
           Что касается Латвии вообще, то она, как все знают, то удостаивалась восторженной хвалы любящих прежнюю, советского еще фасона, Прибалтику, то хулы, удобренной потоками недобросовестно сработанной и, соответственно, плохо переваренной информации.
           И то и другое, и хула и хвала, — взгляд снаружи. А любому времени нужны свидетельские показания от первого лица. Лучшего «первого лица», чем писатель, если он взаправду писатель, вероятно, по-прежнему не существует. Он как раз — изнутри.
           И что же там, внутри времени и места, вполне конкретных?
           Первое, на что обращаешь внимание, опять и опять листая страницы книги: роман Икстены —точнее, вероятно, было бы назвать его поэмой в прозе — построен по принципу тотальной дихотомии. В нем каждое целое состоит из противоположностей, но противоположности упрямо не сращиваются в целостность.
           Каждый из героев двоится, раз за разом, сплошь да рядом противореча самому себе. И сам воздух повествования, с его шепотами и криками в конечном счете зыблется, струится, как марево над теплым асфальтом после дождя.
           Она и Он, экспансивная интеллектуалка Ада, размышляющая кстати и некстати о судьбах мира и человечества, и незамысловатый латышский парень Ив, обожающий женщин и, говоря современным языком, отрывающийся «по полной» в местном трактире, — Он и Она, как те самые Восток и Запад, которые вместе никогда не сойдутся. То есть сойдутся, сошлись уже, но, в сущности, на тот короткий миг, пока тикают часы у уха Ива, обозначая, сообщая, что — время любить.
           Ада, старательно внушающая себе мысль, что надо учиться управлять мужчиной, действуя исключительно пряником, а не кнутом, не искренностью, а будто бы от века показанной женщине хитростью. А следом — почти мистериальная по изобразительной силе и стереоскопичности зрения, сродни кинематографической, сцена с сонмом якобы преуспевших в этой науке обывательниц. Приличных, с безупречным вкусом, заранее и непоколебимо знающих что-такое-хорошо, а что, безусловно, плохо.
           (О, этот «вкус», это «священное животное» прибалтов! Можно эпатировать, даже иногда слегка похулиганить, но — не выходя за рамки приличий. Где эти рамки, никто определить не возьмется, но вкусоотступника здесь чуют почти звериным нюхом, и не моги преступить. Может, и не заклюют насмерть, но запрезирают — уж точно).
Но в книге Икстены и наглухо застегнутые на все пуговички тети в мгновение ока скидывают с себя все-все, в едином порыве и в великой радости признав, что не наука управления мужчинами нужна, а — «мужчину надо любить».
           Что станется с ними, когда они вернутся к своим садикам-огородикам, виллам-мерседесам, светским раутам и бабьим посиделкам? Нет ответа. Да он покамест и не важен.
С одной стороны, надо растить, поливать свой семейный садик, преданно хлопотать на кухне, вязать носки суженому. Ведь в конце концов у многократно обруганного хуторского прошлого, хуторского сознания народа есть же и свои симпатичные стороны. Работали тогда исправно, за забор соседа, благо до оного соседа было не рукой подать, не заглядывали, о чести фамилии радели, бабы свое женское назначение блюли, за «не по чину» легкомысленное или своевольное поведение клеймили каиновой печатью. Etc. На том хуторе — корни, а к корням принято и надобно относиться с почтением.
           Вот и интеллектуально продвинутая Ада тоже садик растит-поливает и суженого, который изрядно во хмелю, в кроватку на себе таскает, и делает это вроде бы по доброй воле.
           И тут же следует язвительная авторская филиппика по адресу кристин да байбиней, испокон века живущих (или утопшихся) от преданности любимому пьянице. Ибо хоть давно уж тот ни на что уже не годен, но ведь — Мой!!!
           Ада размышляет о Джойсе и Моррисоне, и Ада же вышагивает с дурацкой трехлитровой банкой снадобья от допотопной гадалки. Ада с зашкаливающим, очевидно, IQ, и Ада, ищущая ответов на бытийные вопросы у феминисток!?.
           Вполне цельнокроенный Ив, настроенный на волну бесконечных постельных утех, и тот же Ив, догадывающийся, что женщины, однако, еще не все. Ив, окончательно решивший, что такая — Адина —любовь ему ни к чему, и Ив, в смятении души и духа с яростью крушащий сад.
           Амо, которой/которому в силу божественного небесного происхождения положено заранее, заведомо знать все про все, знает, оказывается, о людях и любви, им, людям, подаренной задаром, до смехотворности мало...
           Со стилистикой та же история. Лиризм и романтические «небесные» видения в книге благополучно соседствуют с натуралистичностью и почти брутальностью, вслед за «высоким штилем» идут пассажи вполне фельетонные, косноязычные, как современный журналистский жаргон, высокие мистерии сменяются анекдотами на житейские темы, ирония и самоирония — «плачем Ярославны», на балтийский, естественно, манер.
Двоится все — люди, стили, идеи, желания.
           И даже, сказано, в храме «всякий мастер, являя миру историю Божественной любви, всегда оставлял на стене и дьявольский лик».
           Двойственность, дихотомия составляют самое ткань книги. Причем противоположности в ней вопреки общепринятому, а может, и назло общепринятому, не сходятся. Каждый остается сам по себе. Что опять же очень по-прибалтийски. «Где два латыша, там три партии», шутят сами латыши по другому поводу, но на ту же, в сущности, тему.
           Дихотомические разъятие — это сознательно задуманный и мастерски воплощенный авторский замысел и прием или — «так получилось»?
           Думаю, и то, и другое.
           Разумеется, Нора Икстена, литератор очень профессиональный, даже изощренный, ведала, что творила. Как раз стилистическое разноголосье самое очевидное доказательство тому.
           Однако помимо замысла существует на свете и такая ускользающая, упрямо не дающаяся в руки, не поддающаяся измерению вещь, как интуиция. Или, если кому-то так больше нравится, подсознание.
           Вся такая некомфортная двоичность мира Икстены — не следствие горя или счастья от ума, не рассчитанный и исполненный, как по нотам, прием. И классическая парность, извечное сосуществование в мире добра и зла, как родовой признак мира вообще, тут тоже не при чем.
           Думаю, что сквозная дихотомия — это приоткрытая (но не настежь распахнутая!) дверь во время и в страну проживания автора и, соответственно, ее героев. С их двойным сознанием, двойными, как теперь любят говорить, стандартами, к которым мы привыкаем, привыкаем и привыкнуть все же никак не можем. Современная разъятость, деструкция мира, которые, кстати сказать, тоньше, точнее и болезненнее воспринимаются самым чутким инструментом — влюбленным сердцем. Мира, в котором не работают прежние ценности и не появились новые (еще не появились или уже никогда больше не появятся, вот в чем на самом деле главный вопрос).
           Воскликнут: «Да ведь так везде, а не в той только Латвии!».
           Ну и что? — отвечу я. — Своя боль всегда, как ни крути, больнее, и надо же как-то ее унять. Ну хотя бы поискать — как.
           К тому же капля, в которой, как известно, отражается весь океан, тем и ценна.
           В этом мире вера и — языческое колдование; ложь и — искренность (искренность, открытое звучание авторского голоса в книге — редкие; для латышской литературы — редкие в особенности); любовь и — секс как ее, любви, физиологический суррогат и почти что уже и массовый заменитель, — все-все едино в этом мире.
           Вот с этим «все едино» автор категорически не согласна.
           И поверьте, надо долго жить на берегах Янтарного моря, чтобы в полной мере оценить бесстрашие ее похода «противу всех».
           Но, скажете, «нет» всегда произнести легче, чем «да»? А что-нибудь служит отрицанием икстеновского отрицания?
           Вернусь к литовским фильмам, о которых вспомнила вначале.
           После их выхода на экран некто, имярек, пустил в обращение шутку, переставив местами определения. Получилось «эта проклятая свобода» и «это сладкое слово — покорность». Шутка та была, естественно, с эротическим подтекстом, но в наиновейшие времена она обрела и по-своему новый смысл. То есть свобода сегодня оборачивается проклятьем, а покорность кому-то уже представляется едва ли не единственной возможностью выжить. Покорность развитию событий, которыми управляем не мы, а некто, лукаво или из осторожности не называемый, покорность времени жизни, которое не мы выбираем, и в конечном счете покорность судьбе, понимаемой как судьба народа, а не только отдельно взятого homo sapiens’a.
           Что из этой пары (еще одной, заметьте, пары) — свободы и покорства — выбирает Нора Икстена?
           Икстена не отменяет ни того, ни другого. Она на ведьмачий манер смешивает в одном тигле то и другое и глядит, что получится. Получилась гремучая смесь, которую, чтобы не взорвалась (а смесь оттого становится, естественно, еще более взрывоопасной), она накрывает крышкой с ликующей надписью — Любовь. И больше того, мудрая любовь, то есть — благодарная самой Любви. Мудрая любовь — вот бог.
           Только не надо путать с христианским «Бог есть любовь», перемена мест слагаемых слов тут принципиальная. Ибо Творец — везде и во всем, а любовь-бог — она на Земле (хоть и не без помощи небесной/ого Амо), и именно она, может быть, еще способна удержать мир на краю. Во всяком случае сохраняется, несмотря ни на что, такая надежда. И ей, любви, даже найдена спасительная, пусть и не популярная до почти экстравагантности, «форма существования» — моногамия. Моногамия, опять же, в расширительном, а не только в семейно-любовном смысле. Как чаямая цельность, необходимое постоянство, как способ убегания от погибельного, без руля и без ветрил, дрейфования расколотого мира.
           Очень ненадежное лекарство от раздвоения личности и народа?
           А кому сегодня ведомо другое?..
           Есть, правда, еще одна, так сказать, «процессуальная» форма личного спасения — в искусстве, в творении как таковом, в процессе делания. И даже не суть важно, что делать, Ивовы скамеечки для себя и любимой или роман-поэму. Важно, что любому творению, рук или пера, присущ и обязателен внутренний ритм. (В этом месте, полагаю, современные адепты энерго-информационных теорий дружно ударят в ладоши). У Икстены этот ритм явлен открыто — в «строфической» форме, обычно свойственной поэзии, а не прозе. Ритм удерживает вместе отчаянно и жалобно распадающиеся части, и соблюдение, следование ритму тоже способ избежать окончательной энтропии всего сущего на этой Земле. Таково и свойство поэзии вообще.
           (Кстати, это одно из возможных объяснений недавней «песенной революции» в Латвии и вообще присущей латышам любви к хоровому пению. Назначение их, если по большому счету, то же).
           Вопрос напоследок: а не приписываю я автору того, о чем сама Нора Икстена — ни сном, ни духом?
           Может быть.
           Но ведь с момента, когда книга выходит к читателю, автор, по существу, теряет право на владение ею. Есть копирайты у текста, нет копирайта на «излучение» букв и слов — на мысли и ассоциации, рождающиеся в читательской голове. Вопрос лишь в том, рождает ли их текст и сколько рождает.
           Послевкусие, последействие не всех, но многих строф Amour fou похоже на удар камня, брошенного в окно моего, вашего — чьего угодно дома. От удара разбегаются по стеклу стрельчатым, звездчатым пучком линии ассоциаций, в разные стороны и разной длины, и — хочется думать.
           Вот за это отдельное, как теперь говорят, спасибо автору.
           Предлагаем читателям альманаха фрагменты трех из 69-ти глав, точнее — строф, Amour Fou Норы Икстены. Разумеется, они никоим образом не исчерпывают содержания книги, но помогут составить хотя бы некоторое предварительное представление о стилистике и «направлении» авторского взгляда и мысли.
           Действующие лица этих строф — Ада, главная героиня романа, и божественный андрогин Амо, выращивающий на своих небесных полях миллионы светоргинов и отправляющий их на землю...
           Из СТРОФЫ 4, в которой Амо решает все же отправиться на землю
           ...В то особенное утро Амо кажется, что можно, пожалуй, изменить привычный порядок. Раздвинуть для детей земли занавес, скрывающий поля счастья Амо. Чтобы не одни только крохи перепадали им с полей светоргинов. В конце концов это было бы по-честному. А то здесь, на глазах Амо, поля счастья растут вширь и вдаль, а рельеф там, внизу, все больше напоминает долину беды.
           Голос искусителя нашептывает Амо — спустись на землю, испробуй горький вкус жизни, прикоснись к мукам любви, терзающей тело, погляди, что делает человеческое беспокойство с мирными отсветами твоих полей, не прячь голову в твои прозрачные пески, когда, Амо, если не сейчас, когда все рушится, приближаясь к концу, когда земля выпотрошена, когда она держится только легкими деревьев, когда время бежит быстрее жизни, когда нет ничего глупее, чем думать о смысле, когда лучше не думать, лучше молчать и жить, сколько тебе отпущено, и не обманывать себя мыслями о будущих жизнях, когда останется одна-единственная соломинка, за которую еще можно ухватиться, только отсветы твоих, Амо, полей счастья, любовь, которую ты посылаешь на землю в виде светоргинов, когда же, если не сейчас, или дни твои останутся никакими, коль скоро не познают того чувства счастья и беды, что переживают рассеченные однажды надвое дети земли, заблудившиеся половинки, вечно ищущие друг друга, стремящиеся друг к другу и отталкивающих друг друга, земные дети любви и ненависти, радости и боли, когда, Амо, если не сейчас?
           Голос звучит так убедительно, таким настоящим. Беспокойство, прежде неведомое, поселилось в душе Амо. Ненадолго, но и не на день нужно пойти на землю. Собраться с духом и пойти. Какое-то время тщательно ухоженные поля светоргинов могут побыть и без Амо.
           В путь. А путь — это просто одно движение ладони, один взмах руки, отделяющий небо от земли. И — вот я, здрасьте вам!
           Амо не верит своим глазам: место приземления — у фигового дерева. Его крона в мягких зеленых листьях, сочные плоды на ветвях. А внизу, тесно прижавшись друг другу, сидят двое — прекрасные мужчина и женщина.
           Какая идиллия, думает Амо. Слухи, дошедшие до небес, о том, что творится внизу, злостно преувеличены.
Вон они там — голубки мира, пятизвездочное сиреневое счастье, сидят, упиваются счастьем любви, в которой сливаются их души и, скорее всего, вот-вот сольются в одно целое их тела, и силой светоргинов Амо погрузит их в океан наслаждений — крещендо мужчины прозвучит коротким выдохом горной свирели, а женщине еще долго раскачиваться на волнах, кружащих голову.
           Амо вот-вот насладится плодами своих трудов.
           И вдруг слышит, что они говорят, эти двое. И кровь стынет в жилах Амо.
            Из СТРОФЫ 37, в которой Ада, напоенная светоргинами, видит странный сон.
           Ее светоргийный сон объемен. Обнаженная, свободная и прекрасная, она во сне куда-то идет. Рассекая воздух как легкое шелковое покрывало, проходит знакомой рощей, той, с деревами познания, встряхивает ветки, на которых одновременно цветут цветы и зреют плоды.
           Там, на деревьях, слышит она, идут натуральные птичьи войны. То ли гоготанье, то ли хлопот крыльев, далеко отсюда, не разглядеть. Поначалу Аде кажется, что она видит равнину, на которой собралась стая гусынь. Они топчутся-переваливаются, снуют туда-сюда, галдят. Черная сотня, нет — тыща белых гусынь. Сбившись в кучу, они чего-то ждут. Но, как нередко бывает в снах, это всего-навсего обман зрения. На самом деле все поле заполнено правоверными женщинами, прибывшими на показательный урок. Прилично одетые, гладко причесанные блюстительницы жизненных основ. Законодательницы семей, без пяти минут доктора наук в области искусства женской мудрости. Головы на шеях разворачиваются в нужных направлениях.
           Голая Ада предусмотрительно держится в тени деревьев. Слава Богу, никто ее не видит, а ей видны все. Этот белый легион выглядит несколько жутковато.
           Одна за другой они взбираются на возвышение в центре огромной толпы. Очень дисциплинированно. И каждое высказывание с этой трибуны сопровождают аплодисменты, по-прежнему напоминающие Аде хлопанье крыльев.
           Мужчина, он как дитя, избалованное
           и труд новоспитуемое.
           Хлоп, хлоп, хлоп.
           Мужчине никогда нельзя говорить правду.
           Хлоп, хлоп, хлоп.
           Мужчину, как домашнее животное,
           нужно всегда гладить по шерстке.
           Хлоп, хлоп, хлоп.
           Мужчина, он простой, как сама земля.
           Хлоп, хлоп, хлоп.
           Если нажимать на правильные кнопки,
           он действует нам на пользу.
           Хлоп, хлоп, хлоп.
           Мужчина — номер один, женщина — номер два.
           Хлоп, хлоп, хлоп.
           На самом деле все наоборот,
           но мы должны
           создавать видимость.
           Хлоп, хлоп, хлоп, хлоп.
           В нужный момент мы должны изобразить слабость.
           Хлоп, хлоп, хлоп, хлоп.
           За мужчину надо держаться всеми четырьмя,
           нельзя терять бдительность ни на миг.
           Хлоп, хлоп, хлоп.
           Нас много, их мало.
           Тишина.
           Укрывшаяся в тени деревьев Ада несколько смущена. Ей что, тоже надо бы прилично одеться, сделать прическу и пойти в эту толпу? Ее что, посвятят в искусство женской мудрости, и она научится, как вести себя с Ивом? Станет хорошей женой, будет жить как все порядочные. Станет женщиной, как он выразился, с большой буквы.
           И во сне как наяву побежали жуткие мурашки. Оттого, что будто бы на Аду напяливают приличное платьице, гладенько причесывают, ее толкают к этому возвышению, дабы она внесла свою лепту в искусство управления мужчинами. И что она сопротивляется, рвет по швам идиотское платьице, руками взлохмачивает прическу, пинает это дебильное возвышение и пытается вызвать дождь, грозу, град и черт знает что еще, чтобы выбраться из этой стаи гусынь.
Они еще не заметили Ады. Они еще торжественно изрекают лаконичные прописные истины и аплодируют сами себе.
           Что посеешь, то пожнешь, как на мужчину
           сядешь, так и поедешь.
           Хлоп, хлоп, хлоп.
           Где мужчины, там и жницы.
           Хлоп, хлоп, хлоп.
           Как мужчину позовешь, так и аукнется.
           Хлоп, хлоп, хлоп.
           Что отдаешь мужчине, твое навек.
           Хлоп, хлоп, хлоп.
           О мужчине хорошо или ничего.
           Хлоп, хлоп, хлоп.
           И затем как на всенародном вече
           они хором скандируют, повторив раз десять:
           Все мужчины хороши
           Для покладистой души.
           Все мужчины — вражья сила,
           Если я ее взрастила.
           Голова Ады лопается от рева толпы. Обнаженная, она выходит из тени деревьев.
           Скандирующая толпа умолкает и глядит на вероотступницу. Однако светоргины Амо пробудили в Аде дух революционной Франции. Она не боится этих гусынь, не боится их локального мужского патриотизма. Их обывательского страха перед левым маршем настоящей любви. Их судорожного консерватизма ради того, чтобы уцелеть в мужском государстве, сохраняя видимость мира и стабильности, делая вид, что не видишь в упор, какая анархия бушует за всем этим.
           Ей, ну совершенно, не страшно. Голая, она идет сквозь эту жуткую толпу и по-французски (чтобы те не поняли, чтобы замолкли в изумленном непонимании) скандирует:
           If faut aimer les hommes
           Мужчину надо любить
           Beaucoup, beaucoup
           Безгранично
           Pour les aimer
           Чтобы его любить
           И случилось невероятное…
           Из СТРОФЫ 20, в которой Амо решает превратиться сначала в идеального мужчину, потом — в женщину.
           ...Амо между тем беспокоит, что происходит там, наверху — нехорошо оставлять поля без присмотра. Без них на земле воцарился бы полнейший хаос. Поди знай, что может произойти по причине нереализованной любви и энергии секса. Мир может захлестнуть невиданный доселе бум искусства, или все обернется и вовсе скверно, скажем, войной и катастрофой.
           Перед внутренним взором Амо встают лавины картин, книг, записей, которые безумным потоком заполоняют мир. Внедряясь в людские незрелые души и тела, на время покинутые Амо. Неуправляемый и пенистый, этот поток, в сущности, мало чем отличается от катастрофы. Души пожирают себя и друг друга, сексуальные оргии неистовствуют в текстах, в полотнах, в какафонии звуков. Мир грохочет и трещит по швам.
           Это натуральная война, объявленная искусством. Рафинированнее и непобедимее, нежели обычные войны, в которых обозначены хотя бы враждующие стороны, а тут — искусство против жизни. Воображение Амо рисует картины ужасов — мрачно марширующее массовое искусство помаленьку сжирает жизнь. На самом деле пожирая самое себя. И оно так увлеклось собственной мощью, что само не ведает, что творит. Бесконечные сюжеты и истории стерли с лица земли привычные житейские разговоры, мощные звуки опусов без малейшей жалости убивают колыбельные, что прежде пели детям, эпопеи бомбят беззащитные дневниковые записи, разноцветные бесконечные полотнища ткани занавешивают как непроницаемым пологом небеса, горы, леса.
           Амо приходит в ужас. Нет, такой катастрофы земля все же не заслужила. Когда подойдет к концу этот рассказ о печальной любви, когда Ада и Ив освободятся друг от друга, Амо непременно вернется. На ее полях взойдут, распустятся и будут цвести светоргины, Амо их быстренько пошлет на землю, и искусство не станет воевать с жизнью. Они будут мирно сосуществовать.
           И вообще, для созерцания глобальных катастроф время сейчас совершенно неподходящее. Надо подумать о вещах более существенных и практичных…



 
Назад Главная Вперед Главная О проекте Фото/Аудио/Видео репортажи Ссылки Форум Контакты